почему жизнь так нелепа? Вам он, наверное, покажется по-американски наивным.
что очень немногие люди могут с уверенностью считать, что они созданы для
той жизни, которую они ведут, и это чаще всего люди неумные. Возьмите
большинство профессий, - они носят явно искусственный характер, и мне
приходит в голову такая мысль: думал ли Господь Бог, создавая мир, что рано
или поздно начнут существовать кассиры, агенты страховых обществ, служащие
того или иного министерства, администраторы и так далее? Все это, вероятно,
необходимо, но все-таки люди не рождаются контролерами или бухгалтерами. Но
вот каждый человек втиснут в какие-то рамки и он действует в их пределах,
независимо от того, нравится ему это или нет. И если он начинает думать об
этом, - что, правда, делают далеко не все, - то он, конечно, понимает то, о
чем вы говорите, что жизнь сложилась нелепо.
есть соответствие человеческой природе?
художник, музыкант, ученый. Есть, вероятно, и другие, я говорю только о тех,
мысль о которых сразу приходит в голову.
больше всего поразило в истории, которая связана с христианством? Вы,
конечно, помните это. Когда Аттила со своими войсками подошел к Риму и Рим
был лишен возможности защищаться, то из ворот города, направляясь к палатке
Аттилы, вышел босой старик, папа Лев Первый. Он разговаривал с Аттилой
несколько часов и потом вернулся в Рим. И Аттила отдал своим войскам приказ
отступать. Ничто не мешало ему взять город и разграбить его бесчисленные
богатства. Что мог сказать Лев Первый этому варвару, предводителю свирепых и
диких гуннов? Может быть, за плечами Льва Первого стояла тень Христа? Во
всяком случае, это торжество непобедимого христианства.
необъяснимым. Но не забывайте, что Аттила, вопреки обычным представлениям о
нем, не был варваром в подлинном смысле слова. Он учился в Риме, и в нем Лев
Первый нашел, вероятно, достойного собеседника.
его конь, не растет трава.
собеседника и убеждался, насколько мое первое представление о нем было
неправильным. Выражение его глаз изменилось, и он перестал быть таким, каким
казался мне вначале, - человеком, не знающим сомнения и уверенным в своей
юридической и этической непогрешимости. И я подумал, что, может быть,
христианство ему было необходимо, чтобы как-то сохранить свое душевное
равновесие и оправдать свою жизнь и работу, это было нечто вроде стены, на
которую он мог опереться. Но эту работу он вел добросовестно. Я судил об
этом потому, что он мне сказал, что с Ривьеры он возвращается в Соединенные
Штаты, - в то время как я был совершенно уверен, что следующий этап его
путешествия - это Париж и что следующим его собеседником должен быть
Мервиль.
автомобиле. Он поблагодарил меня, сказал, что не забудет этого вечера и
нашего разговора, просил меня непременно дать ему знать, если я приеду в
Америку, пожал мне руку, толкнул вращающуюся стеклянную дверь гостиницы - и
исчез. Я вернулся к себе, разделся, лег в кровать, вспомнил еще раз
удивительные узоры ушей моего случайного собеседника и заснул крепким сном.
x x x
понять до конца, почему именно, - что Ривьера, Канны, Средиземное море,
буйабес - все это внезапно потеряло для меня ту прелесть, которую я с такой
силой ощущал еще накануне. Я позвонил в Париж Мервилю, чтобы сказать ему,
что я уезжаю в Италию.
что она должна откликнуться. Остается только ждать этой минуты, ты
понимаешь?
предупредить, что, вероятно, завтра к тебе явится некий Болтон, из
американского министерства юстиции, который был у меня вчера и с которым я
ужинал. У него, между прочим, необыкновенные уши, обрати внимание. Он будет
тебя расспрашивать.
- сказал я. - Но вопросы тебе он будет ставить.
рассказывать. Ты - это дело другое.
аэропланом. Я не очень убежден, что он думал, что я ему поверю, но ставить
меня в известность о своих планах он, конечно, не мог. это понятно. Хотя бы
для того, чтобы я тебя не предупредил о неизбежности его визита.
Италию? Не забудь мне сообщить твой адрес. Я тебе позвоню и сообщу, что
происходит.
итальянской границе. Я проехал через Сан-Ремо, затем свернул с итальянской
Ривьеры к Адриатическому побережью и, переночевав в Генуе, приехал в
Венецию. Затем, поставив автомобиль на паром, я пересек лагуну и поселился
на Лидо. Опять было море, освещенное солнцем, - лошади на соборе святого
Марка, крылатые львы, виллы и дворцы над каналами, и опять, в который раз, я
смотрел на этот единственный в мире город, и мне снова казалось, что
когда-то, в давние времена, он медленно всплыл со дна моря и остановился
навсегда в своем последнем движении: застыл каменный бег линий, образовавших
его дома, влилось море в берега каналов и возник этот незабываемый пейзаж
лагуны, мостов, площадей, колонн и церквей. И без всякого усилия с моей
стороны я чувствовал это необычайное артистическое богатство, к которому я
становился как будто причастным, так, точно я давно, всегда знал, на что
способен человеческий гений, так, точно часть моей души была вложена в эти
картины, статуи, дворцы, так, точно, попадая туда, я переставал быть
варваром и ощущал наконец все великолепие раз навсегда и безошибочно
найденной гармонии, непостижимой для меня ни в каких других обстоятельствах.
В это время года - был конец июня - туристов в Венеции было еще не так
много, и вечерами я сидел в кафе на площади Святого Марка, слушая оркестр,
игравший иногда самые неожиданные вещи, вплоть до русских романсов в особой,
итальянской интерпретации, скрывавшей их неизменную славянскую печаль,
растворявшей в итальянском звучании эти снега русских полей и эти зимние
российские пейзажи, которые как-то не вмещались в южное венецианское
пространство, - и думал о самых разных вещах, чрезвычайно далеких от моих
недавних размышлений по поводу Мервиля и мадам Сильвестр.
и живу в такой-то гостинице. Проходили дни за днями, звонка из Парижа не
было, и через некоторое время я потерял представление о том, где он
находился и что он делал. Это меня несколько удивляло, хотя за время моей
многолетней дружбы с ним иногда случалось, что я долгие месяцы не знал, что
происходит с Мервилем. Но рано или поздно это всегда кончалось одинаково:
телефонный звонок или телеграмма, его появление и очередной рассказ о том,
что он никогда не думал... что он не понял... что теперь он знает лучше, чем
когда-либо... И мне казалось, что каждый раз, когда Мервиль вновь входил в
мою квартиру, неизменно печальный, после расставания с той, которая... - он
возвращался в мир. где не могло быть ни неожиданностей, ни трагедий, ни
сколько-нибудь значительных изменений, мир анализа и комментариев и попыток
понять по-иному то, что происходило и произошло. В этом, на первый взгляд,
была некоторая парадоксальность, так как Мервиль всегда начинал с того, что
повторял истину, в бесспорности которой он был, по его словам, твердо
убежден: логика и анализ, выводы и заключения неизменно оказываются
несостоятельны, когда речь идет о движении человеческих чувств. Но как это
ни казалось странно, он все-таки каждый раз возвращался именно к этому.
Было, конечно, и нечто другое - уверенность в незыблемости этого мира: нас
было несколько, и каждый из нас всегда был готов прийти другому на помощь, в
чем бы она ни заключалась. И без этой помощи, например, я не знаю, что стало
бы с Артуром, который нередко оказывался без пристанища и без копейки денег,
и тогда он являлся к Мервилю или ко мне, зная, что все будет устроено и что
его не оставят в беде. Совершенно так же поступала Эвелина - с той разницей,
что у нее был такой вид, будто она нам делает одолжение и мы должны ценить
то, что она обращалась к нам, а не к кому-нибудь другому. У Мервиля было
иное положение - он был богат, но моральная поддержка была ему не менее
необходима, чем материальная помощь была - Артуру или Эвелине. Ему было
нужно что-то, что не может измениться, на что можно рассчитывать всегда.
Конечно, об этом никогда не было речи, конечно, об этом никто никогда не
думал, но это было именно так. И когда, после долгого отсутствия и
путешествий - Америка, Канада, Испания - Мервиль входил в мою квартиру и
садился в кресло, он говорил:
полках, тот же диван, тот же стол, ничто не меняется. Удивительно, как ты
можешь жить в этой неподвижности?