Заткнись, Женька! Дай людям спать!
отца, ни матери, товарищ подполковник!..
к стене. Лапшин улыбается, берет письмо. Людмила снова садится на табурет,
возле койки Давида.
Сосновка... Стойте, остановите!.. Остановите поезд - дайте сойти!
Девчоночки мои маленькие, парнишечки мои беленькие - здравия вам желаю!.. Ах
ты. Боже ты мой, до чего же мятой, мятой, мятой отчаянно пахнет!..
про что?
Матросская тишина... И не бывает так, чтобы не было... Ни черта человек не
стоит, если у него нет или не было... И сколько бы он ни прошел, сколько бы
ни проехал - всегда у него есть такая заветная улочка - Матросская тишина,
на которой он еще не успел побывать... А я ходил по Тульчину, по Рыбаковой
балке... Людмила, ты здесь?
могу говорить!
я помню - у тебя стихи были про глоток воды... Верно? Прочти мне.
ты читаешь, легче. Боль легче. И вообще мне с тобой спокойно. Ты
спокойная... Быть бы тебе, Людка, врачом. Медиком. (После паузы.) Ну, прочти
же мне еще что-нибудь.
серые предрассветные сумерки.
лающим кашлем, сотрясаясь всем телом и разрывая черными пальцами рубашку на
груди.
долго?! Вот что, Ариша, ты побудь здесь, а я сбегаю - потороплю. Санитарка.
Боюсь, Людмила Васильевна!
слышишь? Ни на минутку.
вернусь.
Санитарка смотрит на него расширенными от испуга глазами.
потерпи!
лбом к оконному стеклу.
падает на табурет, стоящий возле койки Давида.
наклонившись к Давиду, все в том же лучшем своем черном костюме, в котором
он приезжал когда-то в Москву. И все та же старомодная касторовая шляпа
лежит у него на коленях. И все тот же серебристый пушок вокруг головы. Он
стал совсем прозрачным и легким, этот пушок, и только там, с левой стороны,
где прошла пуля, виден черный след запекшейся крови. К рукаву пиджака
пришпилена английской булавкой грязная повязка с желтой шестиконечной
звездой и надписью "Юде".
Ровно год тому назад. Я думал, что ты знаешь, милый, об этом?
тебя!.. Почему же я вижу тебя?.. Ты чудишься мне, да?
что-нибудь чудится. Женщинам чудятся неприятности, мужчинам - удачи. (После
паузы.) И даже мне, в тот самый последний день, когда нас вели под конвоем
на Вокзальную площадь - мне чудилось, что я иду встречать твой поезд...
гетто развесили объявления, что нас отправляют на поселение в Польшу и что
мы должны в воскресенье с вещами явиться на Вокзальную площадь...
поверили... На одного умного всегда найдется два с половиной дурака!
пересчитали, построили в колонну и повели? (Усмехнулся.) Это же все-таки
Тульчин, а не Киев. В Киеве, говорят, для этого дела подавали автобусы... А
нас повели... И мы шли - женщины, старики и дети. Был дождь и ветер. И мне
помогали идти - этот каменщик из дома восемь, Наум Шехтель, и его жена Маша,
сестра Филимонова... И вот мы шли, шли... И лил дождь, и лаяли собаки, и
плакали дети... А на улицах было пусто... Совсем пусто... Все попрятались по
домам, и только, когда мы проходили, шевелились занавески на окнах... И
этому, как раз, я был рад!
Тульчине. И умер в Тульчине. Я почти всех знал в нашем городе и мне не
хотелось, чтобы старые мои знакомые, увидев меня в тот день, отворачивались
и прятали глаза... Ну, и нас привели на Вокзальную площадь. И снова
пересчитали, и приказали сдать вещи. А мне нечего было сдавать. Я ничего не
взял. Только твою детскую скрипочку, твою половинку, на которой ты когда-то
сыграл первое упражнение Ауэра. Только твою скрипочку и мой альбом с
фотографиями... А с немцами был Филимонов... Оказалось, между прочим, что
его фамилия Филимон... И даже фон-Филимон... Так, во всяком случае, он
утверждал! И когда этот Филимон увидел у меня в руках твою скрипочку, он
засмеялся и крикнул - а ну-ка, пархатый черт, сыграй нам кадиш! Сыграй нам
поминальную молитву, пархатый черт!..
здесь?.. Ты же немка, дура, уходи! Но она сказала - я русская, и обняла
своего Наума, и не ушла!.. Ах, Маша, Маша! Ты помнишь, какая она была
красивая, Додик? Я как-то спросил у нее - за что она любит своего рыжего
Наума? А она засмеялась и ответила... Знаешь, что? Меня все называют Машей,
- сказала она, - но никто, ни один человек на свете не умеет так говорить
"Маша", как это умеет мой Наум! Ах, Маша!..
очевидно, кого-то ждали. Какого-то начальника. И тогда этот Филимон снова
крикнул: "Ну, сыграй же нам кадиш, пархатый черт!"... И знаешь, Додик, я
вдруг ужасно рассердился... И на этого Филимона, и на немцев, и даже на
самого себя! Ну, почему я стою в грязи с опущенной головой, и почему мне
страшно, и почему у меня дрожат руки... И тогда я поднял твою скрипочку,
твою половинку, на которой ты учился играть упражнения Ауэра, и подбежал к
господину Филимону, и ударил его этой скрипочкой по морде, и даже успел
крикнуть - когда вернутся наши, они повесят тебя, как бешеную собаку!..