поверил, а не допустил бы до ума. Его озарила надежда - сугубо практическая:
ближайший к нему танк, притом свободный от саней, полз в каких-то шагах
тридцати, и он вовсе не был миражом, он рокотал двигателем, и черное облачко
выхлопа реяло за его кормой если изменили Шестерикову глаза и уши, так нос
почуял знакомый запах работающего трактора. Это был танк, вещь убедительная,
почище той сорокапятки, о которой возмечтали они с милиционером, и даже той
зенитки с ее ненадежной станиной. И он кинулся наперерез, размахивая
маузером, крича танку остановиться. Против слепой махины он себе сам казался
муравьем, размахивающим лапкой против сапога. Но чудо произошло: танк ход
замедлил, и приподнялась крышка башенного люка вынырнуло из-под нее юное
лицо, под сдвинутым на затылок черным шлемом, и ворот комбинезона с
лейтенантскими кубиками.
Мальчишка-лейтенант, выбравшись до пояса, оглядывался по сторонам
горделиво и мечтательно, дыша открытым ртом. Он будто и не слышал
Шестерикова, который бежал рядом вприпрыжку, вздевая к нему руки и
выкрикивая свои мольбы. Однако, не ответив ни слова, лейтенант кивнул ему,
приспустился в люк и что-то там скомандовал. Танк повернулся на месте и
пополз к шоссе. Он пересек наискось кювет, но весь на дорогу не выполз, а,
медленно вращая башню, перегородил путь, как шлагбаумом, длинной своей
пушкой.
Для лейтенанта, картинно стоявшего в люке, это могло добром не
кончиться, и Шестериков ему покричал поберечься, но тот либо не расслышал,
либо по молодости не учел. Впрочем, стрельнуть не посмел никто, а первая же
повозка остановилась, и лошади, как их ни нахлестывал ополоумевший ездовой,
перед пушкою осадили, храпя и вылезая из хомутов. Бывшие в повозке, человек
восемь, выскочили и пробежали, но ездовой своих козел не покинул, смотрел в
страхе на лейтенанта, который молча, рукою, показывал ему на Шестерикова.
- Милый человек! - Шестериков бросился к ездовому, прижав одну руку к
груди, а другой, по забывчивости, направляя на него маузер. - Пропустит он
тебя, помоги только с генералом. Довези ты мне его до Москвы, до госпиталя,
а там уж как Бог положит...
С натугой дошло до ездового, что снежный холмик и есть генерал. Другие
сообразили живее и уже покрикивали руководяще: "Под мышки его бери, а ты -
под коленки..." - а там, не усидев, и сами кинулись помогать.
Шестериков уложил генерала на сено - головою вперед, к Москве, сдул с
лица снег, подоткнул сена под затылок ему и под бока, сеном же накрыл ноги,
обмотанные грязным бельем, хотел бы и перекрестить, но постеснялся ездового
и лейтенанта, только махнул рукой танку. Пушка медленно отвернула, и
ездовой, мига не теряя, нахлестал лошадей в галоп.
Шестериков подошел к лейтенанту, который, так ни слова и не произнеся,
стоял в люке горделиво, едва только не подбоченясь.
- Слышь, лейтенант, а как мне тебя потом вспоминать? - спросил он и
благодарно, и с немалым удивлением. - Ведь так ты меня, милый человек,
выручил! И откуда вы, такие, взялись тут? Все отступают, а вы наступаете...
То, что ответил ему лейтенант, перед тем как закрыть над собою тяжелую
крышку люка, сказать правду, не произвело на Шестерикова особенного
впечатления. Но время спустя он вспомнил эти слова отчетливо - и с горьким
сожалением, что никогда никому невозможно их повторить:
- Запоминай, кореш: Двадцатая армия наступает! Командующий-то у нас -
Власов Андрей Андреич. Он же шуток не понимает, все всерьез.
Шестериков никогда не узнал, что лейтенанту этому уже не суждено было
открыть люк самому. Встретясь через какой-нибудь час с головным отрядом 9-ой
немецкой армии, его танк получил в башню снаряд, и хоть тот не пробил брони,
но отколовшийся изнутри кусочек стали докончил дело, проникнув сквозь шлем и
кости черепа в мозг...
Не узнал Шестериков и того, что люди, которых так неожиданно он
разглядел сквозь завесу метели - десантники в санях, лыжники, всадники, -
сгодились только на то, чтоб нанести 9-ой армии единственный встречный удар
- и едва не всем полечь, устлав широкое поле белыми полушубками и
маскхалатами, черными плечистыми бурками. Но и 9-я армия остановилась. Но и
ей не хватило сил двинуться дальше, переступив через их тела. Самое большее,
чего она достигла - завладела ненадолго полем, которое было не более
позицией, чем любое другое поле в России, и на котором немыслимо было
удержать в продолжение трех часов армию от совершенного разгрома и
бегства...
5
Успокоенный, Шестериков подобрал свой мешок, покидал в него все добро,
туда же и маузер в кобуре и, закинув автомат за плечо, отправился в свою
роту. Он шел той же дорожкой, по которой тащил генерала, а после и той, по
которой они так резво хрумкали вдвоем, только теперь за версту обходя те
чертовы Перемерки - и не зная, что там живых с оружием никого не осталось,
одни перестрелянные немцы да кого они успели перестрелять. И не ожидал он от
всей этой истории хоть какого-то продолжения.
Однако ж оно состоялось. Всю эту массу бегущих задержал-таки на
развилке Рогачевского и Дмитровского шоссе своими пулеметами заградительный
отряд, кой-кого - че-ло-вечков десять самых резвых, которые всегда первыми
поспевают, - тут же к стеночке прислонили и постреляли другим в острастку, а
других - кого забрали для выяснения, а кого заставили на месте искупать
вину, стаскивая с грузовиков и становя бетонные надолбы и сваренные из
рельсов "ежи", в которых уже всякая нужда отпала, даже, наоборот, следовало
от них шоссе очищать. Ездового же с генералом не только пропустили, но еще
похвалили и записали все данные для представления к медали "За отвагу". И он
эту медаль принялся отрабатывать так рьяно, что не успокоился, пока не
домчал генерала до госпиталя, и помогал носилки тащить по лестнице, и в
палату вносил, и в подробностях рассказывал дежурному врачу и комиссару
госпиталя всю историю геройского ранения генерала и геройского его спасения
из-под огня. При этом, пока не вскрыли "смертный медальон", он счастливо
избег вопросов, как же фамилия его генерала и чем он командовал, называл его
коротко и исчерпывающе - "наш генерал", а на расспросы, куда делись папаха и
бурки, отвечал: "Э, ладно, что голову не потерял и ноги целы", - и такое
было у него на лице, что лучше не спрашивать. В награду его накормили с
водкой и выдали ему справку для патрулей, что прибыл в Москву, "выполняя
задание своего командования", а такая справка была повесомее медали, которую
он, к тому же, и получил-то тридцать два года спустя - из рук седовласого
прихрамывающего военкома, при торжественном салюте пионеров-"следопытов" и в
присутствии журналиста, написавшего потом заметку "Награда нашла героя".
Восемь автоматных пуль, вошедших в просторный живот генерала, прошли
счастливо навылет, не затронув жизненно важных точек, к счастью и то
оказалось, что он не поел перед своим ранением, обошлось без воспалений и
нагноения, а мощная плоть обещала засосать все пробоины и разрезы - и вскоре
уже выполнила обещание. Куда хуже оказалось у него с ногами, обмороженными
едва не до почернения, даже стоял вопрос - не отхватить ли их по колено, но
после многих и долгих консилиумов рискнули оставить, ограничась
переливаниями крови и питательными уколами. Поместили его в палату для
обмороженных, хоть и отдельную, но наполненную таким ужасным, тошнотным
запахом гниющего
заживо мяса, что он уже поэтому не мог не очнуться. А очнувшись, он
почувствовал смертную тоску и обиду и стал вытребывать к себе запомнившегося
ему солдата.
Генералу, конечно же, пересказали чудесную историю его спасения,
довольно складную, но в которой для полной правдивости недоставало Перемерок
и французского коньяка он требовал не ездового, а то ли Шустрикова, то ли
Четвертухина из роты автоматчиков. За те дни, что генерал пробыл без чувств,
его армия прошла километров сорок и связь с отдельными ее частями была
такая, что ни дозвониться, ни запросить письменно, но генерал надоедал - и
слабую запутанную ниточку размотали. Рота автоматчиков была одна в полку,
находившемся прежде в том же селе, что и штаб армии ни Шустрикова. ни
Четвертухина в списках не оказалось, зато обнаружился Шестериков, от
которого, правда, тоже не много осталось. И вот его, полуоглохшего, едва не
утратившего рассудок, вытащили из мерзлого окопа, где ему и спать
приходилось, зарывшись в снег или в золу костра, выдали ему другую шинель и
ушанку, паек на три дня, продаттестат и предписание явиться в Москву, в
военную комендатуру. С этим предписанием, где впервые в жизни увидел он свою
фамилию напечатанной, хотя и с двумя подпрыгнувшими "Е", он на попутных
машинах добрался до белокаменной, за которую чуть Богу душу не отдал и
которую наконец увидел.
В волнении, какого отродясь не испытывал, шел он по Москве, иногда
перелезая через неразобранные баррикады из бревен, трамвайных платформ и
мешков с песком, минуя на перекрестках посты милиции с винтовками, ступил
под своды вестибюля бывшего музыкального института, а теперь госпиталя для
старшего комсостава, поднялся по мраморной лестнице - и едва не был сражен
наповал тем смрадом, от которого генерал очнулся. Тут еще санитары выкатили
ему навстречу из лифта каталку с горкой отрезанных конечностей, еле
прикрытых окровавленной простынкой от того разноцветного, что выглядывало
из-под нее, Шестериков зашатался и закрыл глаза. Стараясь дышать пореже и
ртом, он одолел тошноту, миновал, не заглядывая, двери общих палат и,
добравшись наконец до отдельной, увидел своего командующего - несчастного,
исхудалого, без кровинки в лице, но, как отметил броский и незаметный взгляд
Шестерикова, с обеими ногами под одеялом. И первое слово генерала было при
их встрече:
- Попили!
- Чего уж, - сказал Шестериков, стараясь улыбаться повеселее. -
Отложили до другого разу...
- Но зато, - сказал генерал, - теперича различать будем, где Большие
Перемерки, где Малые. Верно?
- Да уж, не ошибемся!
Шестериков вытащил из мешка, который пронес-таки под белым халатом,
маузер и подал его молча генералу. Генерал открыл кобуру, вытянул маузер за