растоптанной и унавоженной коровами, и весь лазоревый рой
поднялся на воздух из-под моих ног и померцав, снова опустился
по моем прохождении. Продравшись сквозь растрепанный,
низкорослый сосняк, я достиг моего мохового, седого и
рыжеватого рая. Не успел слух уловить характерный зуд
двукрылых, кочковое чмоканье, приглушенный кряк дупеля, как я
был уже окружен теми полярными бабочками, которых знал только
по ученым описаниям, ибо всякие шметтерлингсбухи с картинками
для среднеевропейских простаков, если вообще упоминали эти
северные редкости, не считали нужным их иллюстрировать,--
"потому что рядовой любитель вряд ли когда-либо на них
набредет",-- фраза, которая меня бесит и в пошлых ботанических
атласах в применении к редким растениям. Теперь же я видел их
не только воочию, не только вживе, а в естественном
гармоническом взаимоотношении с их родимой средой. Мне кажется,
что это острое и чем-то приятно волнующее ощущение
экологического единства, столь хорошо знакомое современным
натуралистам, есть новое, или по крайней мере по-новому
осознанное чувство,-- и что только тут, по этой линии,
парадоксально намечается возможность связать в синтез идею
личности и идею общности.
матовостью своих дремных ягод; над карим блеском до боли
холодных мочажек, куда вдруг погружалась нога; над мхом и
валежником; над дивными, одиноко праздничными, стоящими как
свечи, ночными фиалками, темно-коричневая с лиловизной болория
скользила низким полетом, проносилась гонобоблевая желтянка,
отороченная черным и розовым, порхали между корявыми сосенками
великолепные смуглые сатириды-энеисы. Едва замечая уколы
комаров, которые как паюсной икрой вдруг покрывали голую по
локоть руку, я становился на одно колено, чтобы с мычанием
сладчайшего удовольствия сжать двумя пальцами сквозь кисею
сачка трепетную грудку синей, с серебряными точками с исподу,
диковинки и любовно высвободить сверкающего маленького мертвеца
из складок сетки,-- даже на нее садились обезумевшие от моей
близости комары. Мои пальцы пахли бабочками -- ванилью,
лимоном, мускусом,-- ноги промокли до пахов, губы запеклись,
колотилось сердце, но я все шел да шел, держа наготове сачок.
Наконец я добрался до конца болота. Подъем за ним весь пламенел
местными цветами --лупином, аквилией, пенстемоном;
лилия-марипоза сияла под пондерозовой сосной; вдали и в вышине,
над границей древесной растительности, округлые тени летних
облаков бежали по тускло-зеленым горным лугам, а за ними
вздымался скалисто-серый, в пятнах снега Longs Peak .
частица грядущего тоже со мной. В цветущих зарослях аризонских
каньонов, высоко на рудоносных склонах Сан-Мигуэльских Гор, на
озерах Тетонского урочища и во многих других суровых и
прекрасных местностях, где все тропы и яруги мне знакомы,
каждое лето летают и будут летать мною открытые, мною описанные
виды и подвиды. "Именем моим названа --" нет, не река, а
бабочка в Аляске, другая в Бразилии, третья в Ютахе, где я взял
ее высоко в горах, на окне лыжной гостиницы--та Eupithecia
nabokovi McDunnough, которая таинственно завершает тематическую
серию, начавшуюся в петербургском лесу. Признаюсь, я не верю в
мимолетность времени--легкого, плавного, персидского времени!
Этот волшебный ковер я научился так складывать, чтобы один узор
приходился на другой. Споткнется или нет дорогой посетитель,
это его дело. И высшее для меня наслаждение -- вне дьявольского
времени, но очень даже внутри божественного пространства--это
наудачу выбранный пейзаж, все равно в какой полосе, тундровой
или полынной, или даже среди остатков какого-нибудь старого
сосняка у железной дороги между мертвыми в этом контексте
Олбани и Скенектеди (там у меня летает один из любимейших моих
крестников, мой голубой samuelis) -- словом, любой уголок
земли, где я могу быть в обществе бабочек и кормовых их
растений. Вот это -- блаженство, и за блаженством этим есть
нечто, не совсем поддающееся определению. Это вроде какой-то
мгновенной физической пустоты, куда устремляется, чтобы
заполнить ее, все, что я люблю в мире. Это вроде мгновенного
трепета умиления и благодарности, обращенной, как говорится в
американских официальных рекомендациях, to whom it may concern
-- не знаю, к кому и к чему,-- гениальному ли контрапункту
человеческой судьбы или благосклонным духам, балующим земного
счастливца.
двухаршинная модель коричневого спального вагона: международные
составы того времени красились под дубовую обшивку, и эта
дивная, тяжелая с виду вещь с медной надписью над окнами далеко
превосходила в подробном правдоподобии все мои, хорошие, но
явно жестяные и обобщенные, заводные поезда. Мать пробовала ее
купить; увы, бельгиец-служащий был неумолим. Во время утренней
прогулки с гувернанткой или воспитателем я всегда
останавливался и молился на нее. Иметь в таком портативном
виде, держать в руках так запросто вагон, который почти каждую
осень нас уносил за границу, почти равнялось тому, чтобы быть и
машинистом, и пассажиром, и цветными огнями, и пролетающей
станцией с неподвижными фигурами, и отшлифованными до
шелковистости рельсами, и туннелем в горах. Снаружи сквозь
витрину модель была доступнее влюбленному взгляду, чем изнутри
магазина, где мешали какие-то плакаты... Можно было разглядеть
в проймах ее окон голубую обивку диванчиков, красноватую
шлифовку и тисненую кожу внутренних стенок, вделанные в них
зеркала, тюльпанообразные лампочки... Широкие окна чередовались
с более узкими, то одиночными, то парными. В некоторых
отделениях уже были сделаны на ночь постели.
мировой войны он уже был не тот), состоявший исключительно из
таких же международных вагонов, ходил только два раза в неделю
и доставлял пассажиров из Петербурга в Париж; я сказал бы,
прямо в Париж, если бы не нужно было -- о, не пересаживаться, а
быть переводимым -- в совершенно такой же коричневый состав на
русско-немецкой границе (Вержболово-Эйдкунен), где бокастую
русскую колею заменял узкий европейский путь, а березовые дрова
--уголь.
путешествий в Париж, с Ривьерой или Биаррицем в конце. Выбираю
относящееся к 1909-му году. Мне кажется, что сестры --
шестилетняя Ольга и трехлетняя Елена -- остались в Петербурге
под надзором нянь и теток. (По словам Елены, я не прав: они
тоже участвовали в поездке.) Отец в дорожной кепке и замшевых
перчатках сидит с книгой в купе, которое он делит с Максом,
тогдашним нашим гувернером. Брат Сергей и я отделены от них
проходной туалетной каморкой. Следующее купе, смежное с нашим,
занимает мать со своей пожилой горничной Наташей и расстроенной
таксой. Нечетный Осип, отцовский камердинер (лет через десять
педантично расстрелянный большевиками за то, что угнал к себе
наши велосипеды, а не передал их народу), делит четвертое купе
с посторонним--французским актером Фероди.
пел в Париже Шаляпин. В июне, озабоченный слухами о новых
выводках цеппелинов, американский военный министр объявил, что
Соединенные Штаты намерены создать воздушный флот. В июле
Блерио на своем монопланчике перелетел из Кале в Дувр (сделав
лишний крюк -- заблудился). Теперь был август. Ели и болота
северо-западной России прошли своим чередом и на другой день,
при некотором увеличении скорости, сменились немецкими соснами
и вереском. На подъемном столике мать играет со мной в дурачки.
Хотя день еще не начал тускнеть, наши карты, стакан, соли в
лежачем флакончике и -- на другом оптическом плане -- замки
чемодана демонстративно отражаются в оконном стекле. Через поля
и леса, и в неожиданных оврагах, и посреди убегающих домишек,
призрачные, частично представленные картежники играют на
никелевые и стеклянные ставки, ровно скользящие по ландшафту.
Любопытно, что сейчас, в 1953-м году, в Орегоне, где пишу это,
вижу в зеркале отдельного номера эти же самые кнопки того же
именно, теперь пятидесятилетнего, материнского несессера из
свиной кожи с монограммой, который мать брала еще в свадебное
путешествие и который через полвека вожу с собой: то, что из
прежних вещей уцелели только дорожные, и логично и символично.
задумывается, медленно тасуя карты. Дверь в коридор отворена, и
в коридорное окно видны телеграфные проволоки -- шесть тонких
черных проволок на бледном небе,-- которые поднимаются все
выше, с трогательным упорством, вот-вот готовы достигнуть