мне. Он славить мне велит леса, долины, воды..." И слушайте дальше,
какая потрясающая дикция: "Он убедительно пророчит мне страну, / Где я
наследую несрочную весну, / Где разрушения следов я не примечу, / Где в
сладостной тени невянущих дубров, / У нескудеющих ручьев..." Какая
потрясающая трезвость по поводу того света! "...Я тень, священную мне,
встречу". По-моему, это гениальные стихи. Лучше, чем пушкинские. Это
моя старая идея. Тот свет, встреча с отцом -- ну кто об этом так
говорил? Религиозное сознание встречи с папашей не предполагает.
[Волков:]
[Бродский:]
традиция. Для русской традиции это мышление совершенно уникальное, как
и заметил о Баратынском Александр Сергеевич, помните? "Он у нас
оригинален, ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит
по-своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и
глубоко".
[Волков:]
[Бродский:]
Ахматовой, сколько всех вокруг нее. Потому что в советское время
литературная жизнь проходила в сильной степени под знаком пушкинистики.
Пушкинистика -- это единственная процветающая отрасль
литературоведения. Правда, сейчас эта ситуация начинает потихоньку
меняться.
[Волков:]
другого поэта -- Тютчева.
[Бродский:]
томика его стихов с предисловием Берковского. Что ж, Тютчев, при всем
расположении к нему, поэт не такой уж и замечательный. Мы с вами уже,
кажется, касались этой темы. Мы повторяем: Тютчев, Тютчев, а на самом
деле действительно хороших стихотворений набирается у него десять или
двадцать (что уже конечно же, много). В остальном, более
верноподданного автора у государя никогда не было. Я уж об этом
говорил. Помните, Вяземский говорил о "шинельных поэтах" ? Тютчев был
весьма "шинелен".
[Волков:]
[Бродский:]
Берковском чрезвычайно приблизительны. В кругах ленинградской
интеллигенции говорили: Берковский, Берковский. И у меня уже с порога
было некоторое предубеждение: знаете, когда про кого-то очень долго
говорят... Это был человек небольшого роста, с седыми волосами, склада
апоплексического. Необычайно интересовался дамскими коленками. А по тем
временам я обращал внимание на поведение человека, его манеры. Что же
до предисловия Берковского к сборнику Тютчева, то оно мне в сильной
степени не понравилось. Реакции Анны Андреевны ни на поэта, ни на
редактора этого сборника не помню.
[Волков:]
[Бродский:]
последнее великое течение в русской литературе". Думаю, между прочим,
что не только в русской. Это действительно так: и по некоей цельности,
и по масштабу, объему вклада в культуру. Но, на мой взгляд, это было
действительно течение. Если позволено будет поиграть словами: великое,
но течение.
[Волков:]
время акмеисты весьма отчетливо противопоставляли себя символизму.
[Бродский:]
было -- ни в разговорах, ни в поведении, ни, тем более, в позициях. К
тому времени уже невозможно было восстановить пафос этого
противопоставления, этой полемики. Все это уже перестало существовать
даже задним числом. К тому же Анна Андреевна была человеком в
достаточной степени сдержанным и скромным.
[Волков:]
человеке? Чем он был ей так неприятен?
[Бродский:]
очень хорошо относилась. Я это знаю потому, что к поэзии Кузмина
относился хуже, чем Анна Андреевна,-- потому что не очень-то знал его
-- и в этом духе высказывался. И у Кузмина конечно же масса шлака.
Ахматова встречала эти мои выпады крайне холодно. Если у Анны Андреевны
и были какие-то трения с поэзией Кузмина, то они были связаны с ее
"Поэмой без героя". Она чрезвычайно дорожила этим произведением. И,
разумеется, находились люди, указывавшие на сходство строфы, которой
написана "Поэма без героя", со строфой, которую Кузмин впервые
использовал в своей книжке "Форель разбивает лед". И утверждавшие, что
кузминская строфа куда более авангардна.
[Волков:]
происхождение от кузминской "Форели"?
[Бродский:]
всяком случае, музыка ахматовской строфы абсолютно самостоятельна: она
обладает уникальной центробежной энергией. Эта музыка совершенно
завораживает. В то время как строфа Кузмина в "Форели" в достаточной
степени рационализирована.
[Волков:]
приходить из русского зарубежья: Георгий Иванов, Сергей Маковский. Там
муссировалась роль Кузмина как учителя Ахматовой. Анну Андреевну это
весьма раздражало.
[Бродский:]
чрезвычайно много вымысла. И это Ахматову действительно возмущало.
[Волков:]
Она говорила примерно следующее: Маковский был богатенький барин,
который Мандельштама и Гумилева на порог, что называется, не пускал. Их
он считал желторотыми гимназистами, босяками, а себя -- большим поэтом
и ценителем.
[Бродский:]
[Волков:]
дамочкой-любительницей, которую Кузмин и Гумилев совместными усилиями
произвели в поэтессы.
[Бродский:]
было немного -- настолько подлинная картина самоочевидна. Было ясно,
что это не предмет для серьезного обсуждения. Чего Анна Андреевна
терпеть не могла, так это попыток запереть ее в десятых-двадцатых
годах. Все эти разговоры, что она прекратила писать, что в тридцатые
годы Ахматова молчала,-- вот это бесило ее бесконечно. Это понятно.
Меня, например,-- когда я потом читал и читал Анну Андреевну -- куда
больше интересовали именно ее поздние стихи. Которые, на мой взгляд,
намного значительней ее ранней лирики.
[Волков:]