выбирая места, чтобы поставить ноги, то и дело наступая на кого-то, они
вышли в тамбур, богатырь открыл дверь в гремящее и темное - особенно со
света - межвагонье, сделал пригласительный жест и, вынимая кинжал, шагнул
туда. Похолодевший от ужаса Вербицкий, уже занесший ногу, опоздал
буквально на секунду - и эта секунда оказалась решающей. Богатыря подвела
экзотика, о которой Вербицкий и представления не имел, а богатырь то ли
забыл, то ли отвлекся не вовремя. Туалеты в поезде были закрыты так же, как и
окна, намертво и навсегда, и поэтому все ходили справлять свои надобности
именно туда, в укромный сумрак межвагонья с его опасно покатым
металлическим полом. Богатырь поскользнулся и вместе со всем своим
благородным возмущением рухнул в темноту, как подкошенный; с лязгом
улетел в сторону кинжал. Когда богатырь вновь показался на свету, он был
уделан с головы до ног, с него текло, и он смердел. Подобрав кинжал и
скрежеща зубами, он проговорил: <Ти гост. Иди ти первый>. У Вербицкого
отнялись ноги. Положение спас косо сидевший на мешках у самого тамбура и
потому все видевший маленький седенький аксакал. Он что-то резко, гортанно
крикнул не по-русски, и богатырь мгновенно сник. Очень интересны были
жесты. Вербицкий знал, что, например, в Китае, если старший внедряет
младшему в сознание какую-нибудь укоризну, то назойливо тычет в него указа-
тельным пальцем. А тут - резкое, рубящее движение раскрытой ладони вверх,
от груди на уровень лба. Голос аксакала был суров. Что уж он сказал
уделанному богатырю - Вербицкий никогда не узнает, но остаток пути
богатырь проделал в том самом межвагонье и только время от времени с
оглушительным лязгом открывал дверь изнутри, перехватывал взгляд
вернувшегося к Люсе-Марусе Вербицкого, жутко скалился из темноты,
высверкивал глазами и показывал полуобнаженный кинжал... Часов через пять
куда-то рассосался. Но к этому времени началась новая напасть - сосед слева
перевозбудился от близкого пребывания молодой женщины. Глядя в
пространство, он с отсутствующим видом ни с того, казалось бы, ни с сего
начал петь на одной ноте: <Матрас, матрас, какая женщина мне даст...> Пауза.
<Матрас, матрас, какая женщина мне даст...> Пауза. <Матрас, матрас...> Так
прошло минут сорок. Люся-Маруся и Вербицкий сидели будто аршин
проглотив, делали вид, что ничего не слышат, и время от времени принужденно
ворковали. Новоявленный Меджнун не выдержал. <Эй, русский, - пихнул он
Вербицкого в бок локтем. - Ты мужчина, я мужчина, ты поймешь. Два дня
еду, женщины не было. Вели жене, пусть пойдет в тамбур со мной на пять
минут. Я тебе пять дынь дам>. Он говорил очень чисто, почти без акцента, но
взаимопонимания это не прибавляло. <У нас так не принято, друг>, - выдавил
Вербицкий, истекая холодным потом; второй раз за день лезть на вполне,
видимо, вероятный кинжал у него уже не было никаких моральных сил. Да еще
за совершенно чужую Люсю-Марусю. А ведь придется... <Матрас, матрас...
Шесть дынь дам>. - <Друг, нам так вера не позволяет>. - <Матрас, матрас...
Два дня еду, не могу больше ехать так!> Это длилось еще часа полтора. Дело
шло к вечеру; поезд еле плелся, больше стоял, чем плелся, и Вербицкому даже
подумать жутко было, что начнется в темноте. Теоретически прибыть они
должны были засветло, но... По счастью, объявилась какая-то очередная Богом
забытая станция, очередная Бетпак-Дала, или что-то в этом роде; сраженный
Амуром путешественник взвалил на себя свои мешки и пошел к выходу, без
видимого огорчения напевая на одной ноте: <Бетпак-Дала - не дала, не дала...
Бетпак-Дала - не дала, не дала...>
это страна? Как-то не похоже. Нечего делать здесь белому человеку. Стыд,
срамотища жуткая, и он старался потом этого состояния не вспоминать, но факт
остается фактом, примерно так он тогда и подумал: нечего здесь делать
европейцу. Пусть они живут тут как хотят, как привыкли, как им нравится -
нас-то сюда зачем? Люсю-Марусю с ее несчастным невольником воинской
чести?
дней в Баку, в гости к доброму старому другу, который уж сколько лет его звал;
хорошо, что все-таки успел собраться, еще годом позже это оказалось бы уже
невозможно. Как они сидели на просторном, овеваемом ветром, затканном
зеленью и все равно жарком даже по ночам балконе и предавались блаженному
ничегонеделанью: неторопливо пили ледяное благоуханное <медресели> - по
крепости почти компот, однако все-таки вино, и если без сутолоки выпивать
десять бутылок за вечер, то весь вечер легко и весело; закусывали потрясающей
сладости и сочности арбузами, бледно-зелеными снаружи и ярко-рубиновыми
внутри; и, то и дело безмятежно хохоча, с каскадом шуток и прибауток неоп-
ровержимо доказывали друг другу, что еще годик-другой - и кончатся
безобразия, все нормализуется... Ходили смотреть город - роскошный,
необъятный; цвели олеандры, пальмы размахивали на ветру лохматыми вет-
вями, в пронзительной синеве то ли моря, то ли неба невесомо парил остров
Наргин... мудрые уже одной своей неторопливостью старики в папахах часами
сидели в открытых маленьких кафе над ормудиками с чаем, и друг гордо водил
Вербицкого по широким прямым и узеньким причудливым улицам, по
грандиозным площадям и набережным, по удивительным дворам, замкнутым и
всеобъемлющим, как Вселенная, - такой довольный и счастливый, будто сам,
специально к приезду Вербицкого, за один день и одну ночь выстроил и дворец
Ширван-шахов, и Девичью башню, и все остальное... <А вот здесь раньше
стояло кафе <Наргиз>. в которое Ихтиандр заглядывал, когда сбежал в город -
помнишь?> Еще бы Вербицкому не помнить! Мальчишки по всей стране пели в
начале шестидесятых: <Нам бы, нам бы, нам бы, нам бы всем на дно!> <Так это
что, здесь снимали?> - <И здесь тоже...> Вербицкий смотрел и не мог
насмотреться, всей кожей впитывал - и не хватало, хотелось еще и еще; и все
пытался запомнить хотя бы самые элементарные слова, они звенели так
возбуждающе, иноземно, инопланетно, за ними ощущалась многомерность
мира; это вам не занюханный английский, на котором говоришь - будто
горячую картошку во рту наспех перекатываешь, а за которым - по сути,
только крутые дюдики да осточертевший музон на пьяных вечеринках. <Су> -
<вода>, <сулар> - <воды>; <китаб> - <книга>, <китаблар> - <книги>, и
показатель множественного числа нужно произносить напевно, чуть протяжно,
а гласная - и не <а>, и не <я>, а что-то среднее... Комендантский час уже был,
и уже была аллея вахидов, но не ощущалось ни малейшей враждебности, даже
напряженности почти не ощущалось, и Вербицкий облегченно стал по-
думывать, что, может, и впрямь все рассосется; все - лишь досадное, пусть
трагичное, да, но - недоразумение. А потом, бродя по городу, они запнулись
возле черного от копоти остова неизвестно кем взорванной несколько дней
назад армянской церкви. Плотными потоками шли мимо люди - и влево, и
вправо; но запнулись лишь они двое. И тут же рядом остановились две
лижущие мороженое яркие юные красавицы, унизанные от ушей до запястий не
слишком дорогими драгоценностями - отнюдь не в чадрах, наоборот, в
плещущих на горячем ветру мини-юбках, и одна сказала поясняюще: <Это их
Бог наказал!> - <С ними со всеми так будет!> - поддакнула другая и со
стремительностью поймавшей муху лягушки слизнула грозившую стечь ей на
изящную смуглую руку струйку подтаявшего мороженого.
путевку в писательский дом творчества <Дубулты>! Он был тогда в жестоком
кризисе, с тех пор, в сущности, так и не преодоленном, просто превратившемся
в привычный вялотекущий. Повесть <До новых встреч>, которую он осенью
прошедшего года задумал и дал себе строгое задание набуровить как
заведомую халтуру, чтобы победить наконец свое чистоплюйство и ин-
фантильное желание глаголом чего-то там сжечь или зажечь, не писалась ни в
какую; он не мог. Он не мог находиться в должной степени озверения и
презрения ко всем настолько долго, чтобы успеть в этом настроении написать
целую повесть; а в ином настроении бороться с желанием жечь - а вернее,
жалеть - глаголом он тоже не мог. Опять он не мог того, что хотел. Чего хотел
захотеть. Душу скрутило в тугой ком проволоки, и по проволоке днем и ночью
пускали высоковольтный ток. Было очень больно. И чем больше времени
проходило с момента, когда он прогнал ту странную женщину, которую невесть
как отбил у Симагина, тем сильнее, и грознее, и безысходнее ему чудилось, что
не все с нею так уж просто. Что не требовательной и приторно-липучей занудой
она оказалась, но последним шансом - а он, отравленный тоской, суетой и
быдлом, в штампованных мечтах своих о палочке-выручалочке представлял
свой последний шанс совсем иначе: грубей, приземленной, вульгарней. Что он
не понял чего-то и потому не одолел некую высоту, не вскарабкался на некую
стену, отделявшую его от иного, просторного и яркого мира; или, быть может,
вершину какую-то не взял, с которой на весь свет можно было бы глянуть
совсем иначе... Так или не так? Он не знал. И знал, что уже никогда не узнает; и
дергало, дергало душу электричеством сквозь пережженную изоляцию.
женщина досталась, вот что. Сердца своего не истратил, не отдал - значит, и
чужого оценить не смог, это элементарно; жаль только, что про самого себя
начинаешь понимать такие вещи обязательно лишь тогда, когда уже поздно. А
вдобавок, как он постепенно понял, присутствие этой женщины - Ася ее
звали, Вербицкий помнил, как сейчас, Ася - наверняка служило ему
подсознательным напоминанием о собственной подлости, совершенной по
отношению и к ней, и к Симагину, и даже к сыну ее, Антону, который
Симагина любил - и, значит, постоянным укором; вот он и поторопился от нее
избавиться. Подействовало или не подействовало симагинское колдовство - об
этом он и думать боялся, потому что тогда разверзалась бездна; но даже если и
без колдовства - все равно через подлость. А коли нету ее рядом - как бы и
не было ничего, и я опять хороший... Черта с два хороший - дергало, дергало
душу. Встретить бы ее снова, присмотреться, прислушаться к себе, как впервые;
проверить... Нет. Нет. Возврата нет. И он решил, от всего оторвавшись,
оказаться в тихом и утонченном одиночестве, в неброской осенней тишине и,
прогуливаясь по взморью, успокоиться наконец, что-то продумать, понять и
поделиться этим с бумагой... Но соседом его в столовой, усевшимся за столик
прямо напротив Вербицкого, оказался компанейский весельчак-сценарист из
Москвы - говорливый, бурлящий, уверенный. Они дополняли друг друга
наподобие Сашеньки и Ляпы - с трудом улыбающийся, замкнутый,
инфернальный Вербицкий и громогласный, молниеносный общий друг... как же