называется твердыми телами.
неподвижность, так сказать, бытовая и даже не географическая, потому что ты
все-таки не всегда живешь в Париже. Но каждый раз, когда я возвращаюсь в эту
квартиру и сажусь против тебя, мне кажется, что мы только вчера расстались и
что все может продолжаться по-прежнему. Ничего не может быть обманчивее
этого впечатления, но оно именно такое. И я невольно задаю себе вопрос: где
подлинная реальность? В этом обманчивом ощущении или в том, что ему
предшествовало?
разная. Я уверен в одном: во всех твоих эмоциональных катастрофах ты виноват
только в той степени, в какой твое воображение и твое чувство не дают тебе
возможности применять те суждения и тот анализ, значение которых ты так
упорно отрицаешь. Ты ищешь эмоционального богатства и находишь душевную
бедность, ждешь бескорыстного чувства и наталкиваешься на расчет, и это все
отличается обидной простотой. А здесь, у нас, тебе не нужны никакие усилия
воображения, ты знаешь заранее все. Ты возвращаешься домой, если хочешь. Ты
очень хорошо знаешь, что если после долгого отсутствия ты явишься к нам,
потеряв все свое состояние, усталый и отчаявшийся во всем, - мы тебе все
устроим, и ты будешь спокойно жить, не нуждаясь в самом необходимом и ожидая
наступления лучших времен. Потому что нам не нужны ни твои деньги, ни твое
положение, и если завтра ты станешь нищим или миллиардером, то ни то, ни
другое не изменит нашего отношения к тебе.
После каждой его неудачи, которую он переживал как катастрофу, ему казалось,
что все погибло и что он, в сущности, конченый человек. Это представление,
явно ошибочное, казалось ему, несмотря на его несомненный ум,
соответствующим истине. И вот, когда он вновь появлялся у нас, в этом
неподвижном, как он говорил, мире, где за это время ничто не изменилось, он
начинал думать, что, может быть, в конце концов, не все так безнадежно, как
он думал. Это бывало началом его медленного и постепенного возвращения к
самому себе - такому, каким он был всегда и каким мы его знали. Потом он
опять исчезал, и Андрей насмешливо называл это Perpetuum mobile. {Вечный
двигатель (лат.).}
Возвращаясь время от времени к этому вопросу, на который не могло быть
ответа до тех пор, пока не раздастся его телефонный звонок, я продолжал жить
на Лидо в бездумном и блаженном ничегонеделании, как я жил на Ривьере до
приезда Лу. С некоторого времени я чаще всего вспоминал это односложное имя
- может быть потому, что в моем представлении возникала теперь вместо
Маргариты Сильвестр, француженки из Ниццы, американская авантюристка Луиза
Дэвидсон, просто Лу - и в этом одном слоге было заключено больше событий и
было больше содержания, чем во французской звуковой фальсификации - мадам
Маргерит Сильвестр. Я был к тому же уверен, что Лу, такая, какой она была в
Америке, была не похожа на мадам Сильвестр - не по чертам лица, росту и
фигуре, а по общему выражению. Я помнил удивительное изменение ее голоса,
когда она говорила резким тоном с американским туристом в Каннах. Вероятно,
в Америке у нее было другое выражение глаз и лица, может быть, даже другая
походка и, несомненно, другая манера себя держать. В этом смысле ее
перевоплощение во Франции могло бы, наверное, ввести в заблуждение тех, кто
знал ее в Америке. Самым странным, однако, мне казалось то, что она меньше
всего была похожа на женщину, у которой была такая бурная жизнь. Неизменно
холодное выражение ее лица никак не предрасполагало к желанию завязать с ней
знакомство и уверенности, что эта попытка увенчается успехом. Конечно, это
было впечатление обманчивое, и судя по тому, что рассказал мне мой
американский собеседник, Лу можно было упрекнуть в чем угодно, но не в
холодности, если речь шла о возможности сближения с ней. Но чем больше я
думал о ней, тем больше мне казалось, что американская полиция далека от
истины - не в вопросе о том, ЕГО убил Боба Миллера, а в своем представлении
о Лу Дэвидсон, вполне определенном и крайне несложном: опасная женщина,
которая провела свою жизнь в уголовной среде и которая способна на всякое
преступление. Это было далеко не так просто, и если в этом была часть
истины, то этим все не исчерпывалось, и, может быть, вторая часть истины
была совершенно другой и именно она была самой важной.
быть иначе. Тех: более что Лу, по-видимому, обладала такой способностью
исчезать, когда она это считала необходимым, которая не уступала ее
удивительному дару перевоплощения.
x x x
Почему, когда я первый раз попал в этот город, у меня было впечатление, что
я наконец вернулся туда, хотя я там никогда до этого "с был? У меня не было
такого ощущения ни в Генуе, ни в Вероне, ни в Риме, ни во Флоренции, ни в
других городах и странах. Мне казалось, что я всегда знал эти повороты
каналов, эти площади и мосты, этот незабываемый воздух летних венецианских
вечеров, это море, эту лагуну. Это был пейзаж, который поглощал и растворял
в себе все, что ему предшествовало в пространстве и времени, в нем тонули
все воспоминания о других местах, все города разных стран - громады
Нью-Йорка, улицы Парижа, озера, реки, моря, все, что я знал раньше. И вот,
возникая из всего этого в неудержимом движении, освещенная солнцем,
окруженная морем, предо мной была Венеция, самое гармоническое из всех моих
видений.
периодом истории или культуры на одном из первых мест была итальянская
живопись, о которой он мог говорить часами, и я помнил, как при мне он
спорил с Артуром, который показывал нам свое последнее приобретение, историю
искусства в трех томах с прекрасными репродукциями. Мервиль утверждал, что
книги историков искусства - это чаще всего та или иная система
классификации, к которой прибавлено несколько суждений общего порядка,
неопровержимых, по лишенных глубины личного восприятия и попытки
проникновения в тот исчезнувший мир, где возникало непостижимое вдохновение
Тинторетто или Карпаччио.
Мервиля, не могла стать его спутницей в этих его постоянных уходах то в
эллинскую философию, то в английскую поэзию, то в итальянский Ренессанс?
Единственным исключением могла бы быть Эвелина, которая при всей своей
раздражающей вздорности отличалась непогрешимым эстетическим вкусом. Но она
всегда была настолько занята своей личной жизнью и создаванием того
абсурдного мира, которого она была смещающимся центром, что у нее, казалось,
не оставалось времени ни на что другое. И вдруг мы с изумлением узнавали,
что она помнила наизусть стихи Китса или Леопарди и те обстоятельства, в
которых писал свои картины Джотто или Беллини.
женщины, которые играли эту роль, все до одной отличались неспособностью
что-либо понять в области отвлеченных представлений, философских систем и
эстетических концепций, которая была неотделима от существования Мервиля. Те
из них. которые были умнее, делали вид, что они следуют за ним в его
рассуждениях и тирадах, но это не могло даже его привести к сколько-нибудь
длительному заблуждению по поводу их возможности что-то действительно понять
в этих его увлечениях, которые им казались в одинаковой степени праздными и
непостижимыми.
более или менее правильно описал ее жизнь, если она действительно провела ее
среди уголовных субъектов, то там, конечно, она не могла почерпнуть какие бы
то ни было сведения о философии или искусстве. И в этом случае трудно было
себе представить, как Мервиль мог бы найти с ней общий язык.
мне неосуществимой - и в конце концов, может быть, было бы лучше, чтобы она
действительно исчезла без следа. Но, конечно, убедить его в этом было бы
невозможно.
x x x
давно, что Париж, мои друзья, моя работа - все это бесконечно далеко от
меня. У меня было впечатление, что я все больше и больше ухожу от себя
самого - такого, каким я видел себя обычно. Больше как будто не оставалось
неразрешимых вопросов, не было ни моих любимых книг, ни моих любимых авторов
- и только один раз в Венеции, в ресторане, где подавал к столу неприятного
вида официант, у которого на лице было смешанное выражение лакейской
угодливости и наглости, я вдруг вспомнил беспощадные слова Сен-Симона о
Людовике XIV, то место в его воспоминаниях, где он говорит, что Людовик XIV
очень хорошо обращался со своими лакеями и что именно в их обществе он
чувствовал себя лучше всего. Но это было несколько строк, которые вдруг
всплыли перед моими глазами, - и больше ничего. Мне казалось, что все, что
было лишним и тягостным в моей жизни, точно растворялось в этом
адриатическом воздухе, что я теряю самого себя и потом вновь возникаю из
неизвестности и небытия, так, точно этому ничто не предшествовало. В этом
ощущении было избавление от той бытовой тяжести, которая сопровождала меня
всю жизнь - национальность, возраст, биография. Все это теряло всякое
значение.
собой, чтобы вспомнить о Париже, куда мне все-таки предстояло вернуться в
ближайшем будущем, и наконец наступил день, когда я уехал из Венеции. Я ехал
на автомобиле не спеша через Бреннер, Мюнхен, Штутгарт и Страсбург,