нам попробовать смертной жизни, о Господи, Люцифер сказал что она
прекрасна!" - Бабах, и мы пали вниз ко всем этим концентрационным лагерям,
газовым печам, колючей проволоке, атомным бомбам, телеубийствам, голоду в
Боливии, ворам в шелках, ворам в галстуках, ворам в офисах, карточным
шулерам, бюрократам, обидам, гневу, смятению, ужасу, ужасным кошмарам,
тайной муке похмелий, раку, язве, удушью, гнойникам, старости, домам
престарелых, одышливой плоти, выпадающим зубам, вони, слезам, и до
свидания. Все это пишется кем-то другим, я уж и не знаю как.
И как же теперь жить в радости и покое? Мотаясь со своим рюкзаком из одной
страны в другую, все дальше и дальше, проникая с каждым разом все глубже
во тьму испуганного сердца? И сердце-то само всего лишь здоровенная
трубка, медленно убиваемая нежными покалываниями артерий и вен, с
захлопывающимися отсеками, и в конце концов кто-то пожирает его с ножом и
злобной вилкой, хохоча (Впрочем, не долго и ему осталось).
Ах, но как сказал бы Жюльен "Все равно ничего ты с этим не можешь
поделать, так оттягивайся, парень - Гулять так гулять, Фернандо". Я думаю
о Фернандо, о его загнанных глазах алкоголика, таких же как у меня, о том
как смотрит он на унылые рассветные пальмы, дрожа под шарфом своим: за
последним фризским холмом громадною косою скошены ромашки его надежды, и
приходится ему встречать очередной Новый Год в Рио, или Бомбее. В
Голливуде они быстренько засунут в его склеп какого-нибудь престарелого
режиссера5. Полуослепший Олдос Хаксли смотрит как догорает его дом, ему
семьдесят лет и так далеко он от своего беспечного орехового кресла в
Оксфорде6. Ничто, ничто, ничто О ничто больше не может заинтересовать меня
и на минуту в этом долбанном мире. Но куда ж мне еще деваться?
И на опиумном передозе это чувство усилилось до такой степени что я так и
сделал, действительно встал, собрал вещи и отправился назад в Америку
чтобы найти себе дом.
52
Как только страх моря приутих, я стал радоваться что приближаюсь к Африке
и конечно же первую неделю в Африке я славно оттягивался.
Солнечным февральским днем 1957 года мы впервые увидели вдали расплывчатую
мешанину песчаной желтизны и луговой зелени, смутные очертания береговой
линии Африки. С нарастанием полуденной сонливости она также приближалась,
пока беспокоившее меня часами белое пятнышко не оказалось бензиновой
цистерной на холме. Потом словно медленную вереницу магометанок в белом я
увидел внезапно белые крыши маленького порта Танжера, пристроившиеся прямо
передо мною на изгибе суши, и на воде. Видение Африки в белых одеждах
подле синего полуденного Моря, ух ты, кому же привиделось оно? Рембо!
Магеллану! Делакруа! Наполеону! Белые простыни трепещущие на коньке крыши!
И вдруг рыболовная марокканская лодчонка, с мотором, но все же с высокой
кормой и резным балкончиком ливанского дерева при этом, с парнями в
джалабах и шароварах тараторящими на палубе, прошлепала мимо нас и
повернула на юг, вдоль берега, на вечернюю рыбалку под звездой (уже)
Стеллы Марис, Марии морской, защитницы всех рыбаков, оберегающей их от
напастей морских даруя надежду своей архангельской охранной молитвой. И
какой-нибудь своей магометанской Морской Звездой указывающей им путь.
Ветер трепал их одежды, и волосы, "настоящие волосы настоящей Африки"
сказал я себе изумленно. (А как же еще путешествовать, как не ребенком?)
И вот Танжер вырастает перед глазами, слева внезапно появляются песчаные
пустоши Испании, гряда холмов за которыми Гибралтар и Рог Гесперид,
поразительное место, ворота в средиземноморскую Атлантиду древности
затопленную полярными льдами, как повествуется в Книге Ноя. Здесь сам
Геракл держал мир стеная, как "камни грубые стеная влачат свое
существованье" (Блейк). Сюда одноглазые контрабандисты драгоценностей
прокрадывались с воронеными 45-колиберниками похитить танжерский гарем.
Сюда безумец Сципион пришел наказать синеглазый Карфаген. Где-то в этих
песках, за Атласным хребтом, я видел моего голубоглазого Гэри Купера
совершающего свой "Beau Geste7". И ночь в Танжере вместе с Хаббардом!
Судно бросило в маленькой милой гавани якорь и начало медленно кружиться
вокруг его цепи, позволяя мне собирая вещи ознакомиться с разными видами
города и мыса из моего иллюминатора. На мысу с другой стороны танжерской
бухты в синих сумерках вращался утешительный словно богоматерь прожектор
маяка, убеждая меня что мы уже доплыли и что все в порядке. В городе, на
приглушенно бормочущем холме Казбы8, загораются волшебные огоньки. И мне
хочется быстрей оказаться там и бродить по узким улочкам Медины в поисках
гашиша. Первый встреченный мною араб невероятно смешон: маленькая
обшарпанная лодчонка причаливает к нашему трапу Иакова9, мотористы в ней
оборванные арабские подростки в свитерах в точности как в Мексике, но в
центре лодки стоит толстый араб в засаленной красной феске, в синем
деловом костюме, сцепив руки за спиной и высматривая нельзя ли тут продать
сигарет, или купить что-нибудь нужное или не очень. Наш милейший
капитан-югослав кричит им чтобы они убирались. Около семи мы швартуемся и
я спускаюсь на берег. Мой свежий невинный паспорт уже проштампован
заковыристой арабской вязью чиновниками в пыльных фесках и обвислых
штанах. В общем все это очень похоже на Мексику, феллахский мир, то есть
мир не занятый в настоящем деланием Истории: деланием Истории, ее
производством, ее расстреливанием водородными бомбами или ракетами,
стремлением к великой призрачной цели Высочайших Достижений (чем в наше
время заняты фаустов "Запад" Америки, Британии и Германии, в пике и
упадке соответственно).
Я беру такси и называю адрес Хаббарда на узкой горбатой улочке
европейского квартала, за посверкивающей горой Медины.
Бедному Быку видимо взбрело в голову позаботиться о здоровье, и поэтому в
21.30, когда я постучался ему в двери, он уже спал. Я был поражен увидев
его сильным и здоровым, не истощенным более наркотиками, загорелым,
мускулистым и бодрым. Ростом он шести футов с лишним, голубоглаз, очки,
песчаного цвета волосы, 44 лет, отпрыск семьи великих американских
промышленников, за что они и отпрыскивают ему ежемесячно 200 опекунских
долларов собираясь вскоре урезать их до 120, через два года они
окончательно отлучат его от своих тщательно обставленных гостиных во
флоридском отдохновении, из-за безумной книги написанной и опубликованной
им в Париже (Голого ужина) - эта книга и впрямь может заставить побледнеть
любую мамочку (и чем дальше тем хлеще). Бык хватает свою шляпу и говорит
"Пошли, тусанемся по Медине" (после того как мы вместе приколотили
косячок) и бодро зашагал похожий на какого-нибудь безумного немецкого
филолога в изгнании, он провел меня сквозь сад и ворота на маленькую
волшебную улочку. "Завтра утром, после моего скромного завтрака, чая с
хлебом, мы поедем кататься на лодке по Заливу".
Это приказ. Последний раз я видел "старого Быка" (бывшего другом "старого
Быка" мексиканского) в те новоорлеанские времена когда он жил с женой и
детьми около Ливи (в луизианском Алжире) - На вид он никак не изменился,
разве что перестал так тщательно как когда-то причесываться, и то, как я
понял на следующий день, по причине полного ошаления и погруженности в
глубины своего писательства, сидя словно заросший безумный гений сиднем в
своей комнате. Он носил американские армейские штаны и рубахи с карманами,
рыбацкую шляпу, и носил с собой большущий с фут длиной выкидной нож. "Уж
поверь мне, без этого ножа мне бы уж давно был конец. Однажды вечером в
переулке меня окружила шайка ай-рабов. Тогда я выщелкнул эту старую
штуковину и сказал "Ну, давайте, сучьи дети", они и свалили".
"И как они тебе, арабы"?
"Гнать их надо с дороги, этих говнюков", внезапно он пошел прямо на толпу
арабов на мостовой, заставив их расступиться в обе стороны, бормоча и
размахивая руками, энергично и нелепо раскачиваясь, словно какой
карикатурный нефтяной безумец-миллионер из Техаса, расчищающий себе путь
сквозь гонг-конгские толпы.
"Да ладно тебе, Бык, ты же не делаешь так каждый день"
"Что?" рявкнул он, чуть не взвизгнув. "Да просто пинай их в сторону,
парень, даже вякнуть им не давай, этим маленьким говнюкам". Но на
следующий день я понял что маленькими говнюками он считает всех: - меня,
Ирвина, себя самого, арабов, женщин, торговцев, президента США и самого
Али-бабу. Али-бабу или как его там, мальчонку ведущего на пастбище стадо
овец и несущего на руках ягненка, с кротким выражением лица, как у святого
Иосифа когда тот тоже был маленьким: - "Маленький говнюк!" И я понял что
это просто выражение такое, печаль Быка что никогда ему не обрести вновь
непорочности Пастуха, то есть этого самого маленького говнюка.
Вдруг, пока мы забирались в гору белыми уличными ступенями, мне вспомнился
старый сон о том как я взбираюсь по таким же ступенькам и попадаю в
Священный Город Любви. "Думаешь теперь, после всего этого, твоя жизнь
изменится?" говорю я сам себя (упыханный), но внезапно справа от меня
раздалось бламмм (молотком по железу) па паммм! И я всмотрелся в чернильно
черную утробу танжерского гаража, и тут-то моя белая мечта и погибла,
слава богу, прямо в промасленных руках здоровенного механика-араба яростно
сокрушавшего буфера и крылья фордов, в масляно-ветошном полумраке под
одинокой мексиканской лампочкой. И я продолжал устало карабкаться по
священным ступеням вверх, к очередному ужасному разочарованию. Бык
постоянно покрикивал спереди "Эй, пошевеливайся, ты ж молодой парень, и не
можешь угнаться за таким стариком как я?"
"Ты слишком быстро ходишь!"
"Тусари саложопые, ни на что вы не годитесь!", говорит Бык.
Мы идем почти сбегая вниз с крутого холма среди травы и каменных глыб, по
тропинке, к волшебной улочке с африканскими домишками и опять я попадаю во
власть старого волшебного сна: "Я родился здесь: на этой самой улице я
когда-то родился". Я даже заглядываю в то самое окно одного из домиков,
чтобы увидеть стоит ли еще там моя колыбелька. (Этот гашиш в комнате у
Быка, чувак - просто поразительно как это американские курильщики
марихуаны распространились по всему свету, со всей своей преувеличенной,
фантасмагорической сентиментальностью, иными словами просто