как он мне его объяснил, после чего мы простились, потому что я хотел
остаться один.
которую мне подарил отец, и достал пистолеты, чтобы все приготовить к
завтрашней дуэли. Об этой дуэли я еще не имел ни времени, ни охоты
подумать. Относительно Селима я не сомневался, что он меня не обманет. Я
бережно протер саблю мягкой ватой; на широком синеватом клинке, несмотря
на двухсотлетнюю давность, не было ни единого пятнышка, хотя в былые дни
немало изрубил он шлемов и кольчуг, немало крови испил шведской, татарской
и турецкой. Золотая надпись <Иисусе, Мария!> ярко блистала; я попробовал
лезвие: тонкое оно было, как краешек шелковой ленты; голубая бирюза на
рукояти, казалось, улыбалась, словно прося, чтобы ее схватила и согрела
рука.
выберет Селим; пропитал маслом пыжи, смазал замки и осторожно зарядил. Уже
брезжило. Было три часа. Приготовив оружие, я бросился в кресло и принялся
размышлять. Из всего хода событий и того, что рассказал мне ксендз Людвик,
явствовала одна несомненная истина - что во всем происшедшем был и я
немало виноват. Я задал себе вопрос: исполнил ли я как должно обязанности
опекуна, которые возложил на меня старый Миколай, и ответил: нет. Думал ли
я действительно о Гане, а не о себе? Я ответил: нет! Чьи интересы я
защищал во всей этой истории? Только свои. А Ганя, это кроткое,
беззащитное создание, была тут, как голубка, попавшая в гнездо хищных
птиц. Я не мог отделаться от безмерно горестной мысли, что мы с Селимом
вырывали ее друг у друга, как заманчивую добычу, и в этой драке, где
хищники думали только о себе, больше всего пострадала она, хотя меньше
всего была виновата. И вот через час или два мы будем в последний раз
драться за нее. Тяжки и горестны были эти мысли. Весь наш шляхетский мир
оказался для нее слишком суровым. К несчастью, мать моя давно уехала из
дому, а у нас, мужчин, были слишком грубые руки, и мы смяли этот нежный
цветок, подаренный нам судьбой. Вина падала на весь наш дом, и смыть ее
можно было только кровью - моей или его.
мне в комнату. За окном, приветствуя утреннюю зарю, защебетали ласточки. Я
погасил свечи на столе: было уже почти светло. Часы в гостиной звонко
пробили половину четвертого. <Ну, пора!> - подумал я и, накинув на плечи
плащ, чтобы скрыть оружие в случае какой-нибудь встречи, вышел из флигеля.
запирался на ночь фигурной железной щеколдой, был уже открыт. Видимо,
кто-то вышел из дому, так что мне нужно было соблюдать величайшую
осторожность, чтобы ни с кем не встретиться. Тихонько прокравшись через
двор, я вышел сторонкой к липовой аллее и осторожно осмотрелся: мне
показалось, что все вокруг еще спокойно спит. Однако только в аллее я
смело поднял голову, зная, что здесь меня уже не увидят из дома. После
вчерашней грозы вставало чудесное ясное утро. От мокрых лип в аллее сильно
пахло медом. Я повернул налево и зашагал по дороге, ведущей мимо кузницы,
мельниц и плотины прямо к хате Ваха. Свежесть раннего утра разогнала мою
сонливость и утомление. Я был исполнен самых добрых надежд: какое-то
внутреннее чувство как будто говорило мне, что в предстоящей борьбе я
окажусь победителем. Селим, правда, мастерски стрелял из пистолета, но и я
стрелял не хуже; саблей он, правда, владел с большей, чем я, ловкостью,
зато я превосходил его силой, и превосходил настолько, что он с трудом
отражал мои удары. <А впрочем, будь что будет, - думал я. - Главное, что
это конец, и если он не распутает, то разрубит тот гордиев узел, который
давно уже меня связывает и душит. К тому же с благими или с дурными
намерениями, но Селим причинил большое зло Гане и должен за это
поплатиться>.
воздухе, оседал на воду. Лазурная гладь прудов расцветилась яркими
красками зари. Раннее утро лишь теперь по-настоящему начиналось, воздух
становился все прозрачнее; все вокруг порозовело и было радостно,
безмятежно и тихо, только из камышей до меня донеслось кряканье диких
уток. Я уже приближался к плотине, но вдруг остановился как вкопанный.
руке; он стоял, облокотившись на перила, и задумчиво глядел на воду и на
полосу зари. Очевидно, так же как и я, он не мог уснуть и вышел подышать
утренним воздухом, а может, и посмотреть кое-что по хозяйству.
меня мост, а между тем нас разделяло не более десяти шагов. Я спрятался за
иву, не зная, что теперь делать.
ночь запечатлелись на его лице. Не сводя взгляда с пруда, он бормотал
утренние молитвы. До слуха моего явственно донеслось:
под конец снова произнес вслух: - <И благословен плод чрева твоего.
Аминь>.
мост. Я мог это сделать, потому что отец стоял, обернувшись к воде, а
кроме того, как я упоминал уже, он был туговат на ухо, оглохнув еще в
бытность свою военным от громкой орудийной пальбы. Осторожно ступая, я
крался по мосту, надеясь укрыться за ивами на другом берегу, но, к
несчастью, дрогнули плохо пригнанные доски, и отец оглянулся.
укутался, показал на саблю и пистолеты.
не рассердился, а только спросил:
Потому и не мог вас спросить, к тому же я боялся, что вы запретите.
разрешите мне драться с татарином! Я помню, как вы сердились на меня и
назвали демократом. Так вот теперь я почувствовал, что в жилах моих течет
кровь моего деда и ваша. Отец, он обидел Ганю! Можно ли ему это простить?
Пусть люди не говорят, что никто в нашем семействе не вступился за сироту
и не отомстил за нее. Я очень виноват: я любил ее, отец, и не сказал вам
об этом, но клянусь, если бы я и не любил ее, все равно - ее сиротство,
честь нашего имени, нашего дома заставили бы меня сделать то же, что я
делаю теперь. Совесть говорит мне, что это благородно, и вы, отец, не
станете этого отрицать; а если это так, я не верю, что вы запретите мне
совершить благородный поступок, не верю, отец, не верю! Помните, отец,
Ганя обижена, и я его вызвал, я дал слово! Знаю, что я еще не взрослый, но
разве подросток не должен быть так же горд и так же дорожить своей честью,
как взрослый? Я послал ему вызов, я дал ему слово, а вы сами не раз меня
учили, что честь - это первая заповедь шляхтича. Я дал слово, отец! Ганя
обижена, честь нашего дома запятнана, и я дал слово, отец! Отец!
он слушал меня, и понемногу суровое лицо его становилось все мягче, все
ласковее, он поднял глаза к небу, и тяжелая, крупная, поистине отцовская
слеза упала мне на лоб. В душе его происходила тяжелая борьба: я был
зеницей его ока, он любил меня больше всего на свете и трепетал за мою
жизнь; наконец он склонил убеленную сединами голову и тихо, чуть слышно
промолвил:
с татарином.
долго-долго не отпускал. Потом, оправившись от волнения, сказал мне твердо
и вместе с тем весело:
отец?
Отойдя на сотню шагов, я оглянулся: отец еще стоял на мосту и издали
осенял меня крестным знамением. Первые лучи восходящего солнца упали на
его высокую фигуру и словно окружили ее ореолом света. В сиянии лучей, с
простертой к небу рукой, этот убеленный сединами ветеран казался мне
старым орлом, благословляющим издали своего птенца на такую же славную и
крылатую жизнь, какой он некогда сам наслаждался.
мужества и горячности, что, если бы не один, а десять Селимов ждали меня у
хаты Ваха, я, нимало не колеблясь, вызвал бы тотчас всех десятерых.
признаться, что, увидев его, я испытал такое же чувство, какое, должно
быть, испытывает волк, глядя на свою добычу. Грозно и в то же время с
любопытством посмотрели мы друг другу в глаза. За эти дни Селим очень
изменился: похудел и подурнел, а может быть, мне только показалось, что