непокорством. Конечно, не утесни он новгородского гостя, тверскому не
жить, а все же... За ними - гости иноземные, от Ганзы и Литвы и от кесаря
кесарские земли. И всем - утвердить старые грамоты, и всем надобе льготы,
ярлыки на проезд в Орду и к Хвалынскому морю! После них - свои послы от
земель западных, с грамотами волынского князя. Отодвинул. Спросил:
Ну что ж! Где-то в душе вознамерился было совсем не трогать Юрия, а теперь
тот сам напрашивает войну. Тут и Тохта не воспретит! Однако война должна
быть малой, для острастки больше. И снова поморщился: такое, с оглядкой,
всегда унижало Михаила. Мимоходом, но заботливо вопросил о плененном в
Костроме княжиче Борисе. Распорядился кормить за своим столом и держать в
вышних горницах. Пущай пленник не чует плена: он гость желанный великого
князя, и только, а нелюбие между ним, Михаилом, и князем Юрием Борису ни к
чему! Воротится когда, может, не так ретиво станет помогать брату... Тут
же и пригласил Бориса трапезовать с собою в ужино. Как жаль, что Данил
Лексаныч умер, не побыв на столе! Ну, а тогда? А тогда бы Юрий дрался за
стол еще злее и имел бы права, коих нынче лишен. Как был прост, спокоен и
мягок Данила при жизни, и как мертвый стал он заботить паче меры, паче
Дмитрия, уже позабытого всеми, паче Андрея, чья могила даже и не просохла
еще... Паче даже и Акинфовой смерти!
Великого с Андреем Кобылою (обласкать!) и московский пленник Борис
(обласкать паки!), и - не обидеть своих, и - быть веселым и щедрым. Он не
устал, не заботен, не гневен, нет! Он светел и радошен, глава и отец, а
они - возлюбленные чада его.
себя, хоть немного отдохнуть от тяжкого (теперь чуется, насколько
тяжкого!) дня - скромный ужин в кругу семьи. Заждавшаяся Анна, дети, что
теперь - только теперь! - лезут на колени, цепляясь за плечи и бороду
отца, трутся носами о шелк отцовского домашнего просторного нарядного
сарафана, накинутого на плеча только что взамен суконного, отделанного
парчою и жемчугом княжеского зипуна. Митя так прямо и зарылся мордочкой в
большую ладонь отцову.
трепещущим голосом и отклоняется, выгибаясь, полураскрыв полные губы. И
Михаил невольно скашивает глаза: не увидели б слуги отуманившихся на
долгий миг, пока не справилась с собою, глаз княгини.
дворовыми, а я мамке не пенял, вот! - Сын гордо оглядывается на мать.
Теперь о давешней драке и сказать мочно, при бате ничего никому не будет!
И снова: - Батя, а ты Тохту видел? Какой он? А у нас привезли рыб, осетра
большого-большого, больше коня! Я тебе покажу! Грамоте я уже выучил!
(торопится упредить отцов вопрос).
ползут врозь, прыгают и все же получаются уже! Уезжал в Орду, сын еще
ничего не умел.
молчаливо сопя, лезет на колени к отцу: - Раз, два, три, четыре, пять,
семь... нет, шесть, семь... Батя, а тебе когда будет сто лет? Через
шестьдесят шесть?
Мама помогла немножко...
Михаил. Митя кивает головой. - Ну, покажи! - говорит он, посадив первенца
на колени.
пропевает сын.
Митя подтягивает тоненько, во вса глаза глядя на отца): - <И научи-и мя
о-о-правда-а-а-нием твои-и-им!> Ну, идите спать! - Все трое прижимаются
личиками к отцу, не хотят уходить. Кормилица кое-как отрывает их от отца
по очереди и уносит в постелю. Последнего - Митю, и он еще успевает
спросить то, что намерился прошать с самого начала, да как-то совсем и
забыл:
тоже!
войны.
стола, ступил в изложню благословить детей на ночь. Подошел к широкой
кровати, где на взголовье уже уместились все три детские рожицы.
вопрос, ухватив отца за палец и не отпуская от себя.
вызывая слуги, задул свечи. Анна ждала, истосковавшаяся, неистовая. Молча
ласкала, молча, со сжатыми зубами, прижималась губами к его губам, коротко
стонала (подумалось самой: <Беспременно понесу с этой ночи!>), тихо
плакала потом от счастья, от долгих, пережитых наедине, запрятанных
страхов. Никогда допрежь не боялась за него так безумно, как в нынешний
его отъезд в Орду. И он уснул с мокрыми от ее слез губами, а она еще
долго, бережно, стараясь не будить, целовала бугристые руки и широкую,
твердую, в темнеющих завитках грудь своего князя, любимого, болезного,
родного, великого - для всех теперь великого князя Владимирской земли!
без дела. Михаил, как и предрекали Протасий с Бяконтом, пошел, минуя
Дмитров, прямо на Москву, обложил город, разграбил посады и, после
нескольких, неудачных для москвичей сшибок, заставил-таки Юрия
<поклонитися себе>: подписать мир, признать великокняжеское достоинство
Михаила, выдать переяславскую дань (город оставался за Юрием, но на правах
держания, а не вотчины) и обещать урядить с Рязанью и рязанским князем
Константином, полоненным покойным Данилою. Последнее грозило потерей
Коломны и было всего тяжелее. Скрепя сердце, Юрий решил сам ехать в
Рязань, к сыну Константинову, Василию, надеясь лестью ли, златом или
угрозами, а оставить Коломну за собой.
разгромленной дружины, Михаил, по миру, без выкупа возвратил Юрию.
Переяславлем, спорили, мочно ли, нарушив княжой приказ, идти на выручку
своим, к Москве (бросить Переяславль не решились-таки, опасаясь гнева
Юрия), начали доходить вести о переговорах, а потом и о мире. Дни шли за
днями, ратники изнывали без дела, и бояре, сами истомившиеся пустым
стоянием, нестрого смотрели на отлучки из полков: знать° бы только, где
искать ратника, коли нужда придет.
радости, дневал и ночевал в родимом терему, в Княжеве. Помогал отцу
перекладывать анбар и хлев, перегостил у всей родни, таскался со старыми
дружками на рыбалку и охоту, к гордости Федора, самолично рогатиной свалил
сохатого, а в сумерках шастал по беседам, разбойной широконосой рожей
бередя сердца кухмерьских и криушкинских девок.
отмахивался. Федор пожимал плечами: пущай погуляет ищо! Сам он по-новому
приглядывался к сыну, заботно, а то и с удивлением обнаруживая в нем
неведомые себе и часто чужие черты. Рубили анбар. Мишук, посвистывая,
стоял поодаль. Когда Федор, потный, соскочил с подмостей и хотел было
обругать сына за безделье, тот, отмахнув несказанные отцовы слова, показал
кивком:
без его догляду, пользуясь тем, что хозяин сам сидит на лесах, испортили
прируб. - И там еще! - Мишук подошел к стене, ткнул перстом, указав иной
огрех древоделей. Две головы свесились сверху.
Головы скрылись, и тотчас злее затюкали топоры.
парня как на своего: когда-то спас мальца с Феней от смерти в московских
лесах. Как на своего и покрикивал порою. Мишук прежнего не помнил, на
покоры литвина кривился, а раз как-то зло осадил Якова, напомнив, что
холопу на господина голоса лучше не подымать... Яшка-Ойнас ушел после в
клеть, плакал от горькой обиды, нанесенной жестоким мальчишкою, и Федор
топотался около, не зная, как помочь, что содеять. Яша-то, и верно, холоп,