настроен пробольшевистски; во-вторых, Никандров, как выяснилось, был
дружен с Воронцовым, который - и это ни для кого не составляло секрета -
был лидером боевиков в русской монархической эмиграции; в-третьих, - и это
больше всего удивило следователя, - как мог быть столь спокойно выпущен из
Совдепии человек, который так дружен с лидером эмиграции. За эмигрантскими
лидерами большевики следили особенно тщательно и прекрасно знали не только
их родственников, но и всех друзей, а порой и просто знакомых. При этом
Август Францевич особо выделил и покойного Юрла, убийством которого пока
что занималась криминальная полиция; известный журналист в свое время
отбывал каторгу в Якутии за социалистическую, правда несколько национально
окрашенную, деятельность; позже, впрочем, отошел от движения, хотя это не
мешало ему оказывать помощь - подчас финансовую, самую что ни на есть
серьезную - эстонским леворадикальным оппозиционерам...
бы появлялся пейзаж на фотографическом стекле, которое опущено в
проявитель. Сначала полная белизна, потом затемнение, а после - поначалу
осторожно, а затем все более рельефно вырисовывающийся пейзаж; лица Август
Францевич фотографировать не любил, ибо всегда, даже за портретом жены,
ему виделся тюремный "фас и профиль" и обязательно - отпечатки пальцев,
сделанные жирно и неаккуратно.
Шварцвассер придумал довольно стройную и весьма перспективную версию. Он
знал уже о визите русского посла к президенту - об этом в секретной
полиции узнавали немедленно; он знал, что Литвинов сообщил президенту
точные данные о русской эмиграции, и в частности о Воронцове, которого в
Москве считали врагом номер один в ревельских русских кругах; сходилось и
то, что Воронцов, Юрла и Никандров, отчего-то отпущенный Москвой с
легкостью необыкновенной за границу, провели вместе весь вечер накануне
загадочной гибели журналиста. И все это прочно базировалось на предписании
главы правительства задержать Воронцова и еще шестерых его наиболее
близких товарищей, а потом, по прошествии определенного времени,
выпустить, предписав тем не менее покинуть в ближайшее же время пределы
Эстонской республики.
интересное, сложное и запутанное, продолжал рассуждать Август Францевич. -
Они внедряют своего человека в самую сердцевину белого движения. Чем
Никандров не подходящая для этого фигура? Что ни на есть подходящая. И
если я отберу у него подобного рода признание, тогда можно будет
продолжить операцию и заявить Москве протест по поводу засылки своих
агентов. Мы тогда сможем и впредь отметать все нападки Кремля по поводу
белой эмиграции: вы сами ее плодите, а на нас за это валите вину".
стал перепроверять себя: вдохновение - мать успеха, и попросил конвой
немедленно доставить к нему арестованного из третьего изолятора.
улыбкой, приказал подать чаю с лимоном, посетовав при этом:
качеством. Сейчас, знаете ли, Альбион дерет с нас три шкуры за индийские
сорта, а налогоплательщики бранят за это наше бедное правительство.
Францевича, взорвался:
вас что тут, Совдепия или правопорядок?! Это же возмутительно! Литератора
российского швыряют без всякого повода в острог! Мировое общественное
мнение удивится, узнав об этом!
этом? От кого?
рапорты - я писать умею, писать!
импровизы. Только на чем станете писать? И чем?
Никандров. - Что происходит?!
карцер, - по-прежнему улыбчиво сказал Шварцвассер.
собака! Мало вас в Москве - вы и здесь нас терзаете?!
последних месяцев, пока он ждал паспорта, по ночам тоскливо и затаенно
отсчитывая минуты и гадая, выйдет или не выйдет, чет-нечет, - Никандров
схватил тяжелую чернильницу и швырнул ее в аккуратное, розовое личико
маленького человека, сидевшего за столом. Август Францевич едва успел
вскинуть руки, и это, вероятно, спасло ему жизнь. Не смягчи он удар -
граненое стекло рассекло бы ему висок; а так чернильница оглушительно и до
зелени жутко ударила его в лоб, кровь смешалась с черной тушью,
Шварцвассер пронзительно закричал, Никандров кинулся к нему, желая помочь,
испугавшись того, что сделал, и отрезвел до липкой, потной безысходности.
начали бить, тупо и бессмысленно, поначалу не больно, из-за того, что било
слишком много народу, но потом, связанного, его уволокли в подвал и там
изуродовали так, что он поседел и охрип.
грибной, с острым запахом прели и горной, синеватой чистоты. Воронцову
всегда казалось, что горная чистота имеет свой особый запах -
только-только выловленной форели. Он испытал это на Кавказе: они с
покойным братом поехали осенью шестнадцатого года, когда Виктор Витальевич
после ранения лечился на водах в Пятигорске ловить форель с Корнелием
Уваровым, чиновником по особым поручениям при наместнике. Брат и Уваров
расположились на траве, много пили, смеялись а Виктор Витальевич ловил
форель: без поплавка полагаясь только на руку и обостренное, с детства
очень резкое, зрение. Первая форель оказалась самой крупной. Он подсек ее,
рыба прорезала своим трепещущим, алюминиевым, стремительным телом
голубоватый воздух ущелья и ударила его по лицу - он не успел подхватить
ее растопыренной ладонью. И тогда-то он ощутил этот запах горной,
неповторимой чистоты. Запах этот быстролетен, скорее даже моментален: не
пройдет и трех минут, как форель потеряет этот аромат ледяного, с
голубизною, потока, неба, водопадов...
финансово, Воронцов, естественно, давал понять, что в Москве и Питере у
него существует немногочисленное, глубоко законспирированное подполье.
Поначалу он говорил так для того, чтобы получить хоть какие-то крохи денег
от антантовских скупердяев на разворачивание работы. Люди они были ушлые,
и ему приходилось весьма точно, назубок затверживать придуманные им адреса
людей, явки пароли, отзывы. Он считал, что это ложь вынужденная, ложь во
спасение. Но постепенно, чем более доказательно он говорил и писал о своем
подполье тем чаще ловил себя на мысли, что он и сам в это уверовал. Причем
особенно отчетливо стиралась грань правды и лжи в разговорах с
соплеменниками, которых он хотел поддержать этой сладостной ложью близкой
надежды. И эта невольная и постепенная аберрация лжи и правды сыграла с
ним дикую шутку: он приехал в Москву, по-настоящему веруя, что там сможет
опереться на своих верных людей-боевиков, членов подпольной организации.
Ему уже было трудно отделять правду от лжи: начав фантазии о подполье, он,
естественно, опирался в своих умопостроениях на тех людей, которые, по его
сведениям, остались в Москве и Петрограде; он был убежден в высокой
честности этих друзей; он считал, что на родине они смогут принести ему
значительно больше пользы, чем здесь, в этом затхлом болоте мелких склок и
крупных подлостей, - в погоне за куском хлеба и сносным кровом: только в
России Христа ради подают, здесь, в Европах проклятых, во всем рацио и
расчет, холодный расчет, с карандашом и школьными счетами. Правда, когда
Воронцов посетовал на этот чудовищный, жестокий и мелочный, как ему
казалось, рационализм, великий князь задумчиво ответил:
трагедия наша, что мы каждому Христа ради подадим, даже лентяю и пьянице,
а считать так и не выучились, все на Бога надеялись - вывезет! А? Может
быть, это не так уж плохо для государства - уметь считать?.. Пусть за это
другие ругают - зато свои хвалить будут...
каким-то странным, тряпичным, ветхим, не вокзальным мусором. Воронцов