Совокупная жизнь общества состояла в том, что выдвигались предатели,
торжествовали бездарности, а всё лучшее и честное шло крошевом из-под ножа.
Кто укажет мне с 30-х годов по 50-е [один случай] на страну, чтобы
благородный человек поверг, разгромил, изгнал низменного склочника? Я
утверждаю, что такой случай невозможен, как невозможно ни одному водопаду в
виде исключения падать вверх. Благородный человек ведь не обратится в ГБ, а
у подлеца оно всегда под рукой. И ГБ тоже не остановится ни перед кем, если
уж не остановилось перед Николаем Вавиловым. Так отчего же бы водопад упал
вверх?
вонючей мутью в столичной тесноте, -- но и там, под арктическими честными
вьюгами, на полярных станциях -- излюбленном мифе 30-х годов, где впору бы
ясноглазым гигантам Джека Лондона курить трубку мира, -- зловонило оно и
там. На полярной станции острова Домашнего (Северная Земля) было всего три
человека: беспартийный начальник станции Александр Павлович Бабич, почётный
старый полярник; чернорабочий Еремин -- он же и единственный партиец, он же
и парторг (!) станции; комсомолец (он же и комсорг!) метеоролог Горяченко,
честолюбиво добивавшийся спихнуть начальника и занять его место. Горяченко
роется в личных вещах начальника, ворует документы, угрожает. По Джеку
Лондону полагалось бы двоим мужчинам просто сунуть этого негодяя под лёд. Но
нет -- посылается в Главсевморпуть телеграмма Папанину о необходимости
сменить работника. Парторг Еремин подписывает эту телеграмму, но тут же
кается комсомольцу, и вместе с ним шлёт Папанину партийно-комсомольскую
телеграмму обратного содержания. Решение Папанина: коллектив разложился,
снять на берег. За ними приходит ледокол "Садко". На борту "Садко"
комсомолец не теряет времени и даёт [материалы] судовому комиссару -- и тут
же Бабич арестовывается (главное обвинение: хотел... передать немцам ледокол
"Садко", -- вот этот самый, на котором они сейчас все плывут!..). На берегу
его уже сразу сгружают в КПЗ. (Вообразим на минуту, что судовой комиссар --
честный разумный человек, что он вызывает Бабича, выслушивает и другую
сторону. Но это значило бы открыть тайну доноса возможному врагу! -- и через
Папанина Горяченко посадил бы судового комиссара. Система работает
безотказно!)
в комсомольской ячейке, душа уцелевает. Вдруг на сибирской станции
здоровяга-солдат, увидев эшелон арестантов, бросается купить несколько пачек
папирос и конвоиров уговаривает -- передать арестантам (в других местах этой
книги мы еще описываем подобные случаи). Но этот солдат -- наверное не при
службе, отпускник какой-нибудь, и нет рядом комсорга его части. В своей
части он бы не решился, ему бы не поздоровилось. Да может быть и тут
комендантский надзор его еще притянет.
корыстью, завистью, люди, однако не могут так же быстро поглупеть. У них
замутнена душа, но еще довольно ясен ум. Они не могут поверить, что вся
гениальность мира внезапно сосредоточилась в одной голове с придавленным
низким лбом. Они не могут поверить в тех оглупленных, дурашливых самих себя,
как слышат себя по радио, видят в кино, читают в газетах. Резать правду в
ответ их ничто не вынуждает, но никто не разрешит им молчать! Они должны
[говорить] -- а что же, как не ложь? Они дожны бешено аплодировать -- а
искренности с них и не спрашивают.
*(5)
дке, возглавляемой верным ленинцем, сталинским наркомом Николаем Ивановичем
Ежовым, до конца очистить наши высшие учебные заведения как и всю нашу стра-
ну от остатков троцкистско-бухаринской и прочей контрреволюционной мрази" -
мы же не примем всё совещание в тысячу человек за идиотов, а только -- за
опустившихся лжецов, покорных и собственному завтрашнему аресту.
как и предательство. Каждое шевеление языка может быть кем-то слышано,
каждое выражение лица -- кем-то наблюдаемо. Поэтому каждое слово, если не
обязано быть прямою ложью, то обязано не противоречить общей лжи. Существует
набор фраз, набор кличек, набор готовых лживых форм, и не может быть ни
одной речи, ни одной статьи, ни одной книги -- научной, публицистической,
критической, или так называемой "художественной" без употребления этих
главных наборов. В самом наинаучнейшем тексте где-то надо поддержать чей-то
ложный авторитет или приоритет, и кого-то обругать за истину: без этой лжи
не выйдет в свет и академический труд. Что ж говорить о крикливых митингах,
о дешевых собраниях в перерыв, где надо голосовать против собственного
мнения, мнимо радоваться тому, что тебя огорчает (новому займу, снижению
производственных расценок, пожертвованиям на какую-нибудь танковую колонну,
обязанности работать в воскресенье или послать детей на помощь колхозникам)
и выражать глубочайший гнев там, где ты совсем не затронут (какие-нибудь
неосязаемые, невидимые насилия в Вест-Индии или в Парагвае).
морякам лекцию: "Сталинская конституция -- самая демократическая в мире"
(разумеется -- ни одного слова искренне).
человека, взошедшего на трибуну -- и не солгавшего. Нет человека, ставшего к
микрофону -- и не солгавшего.
начальством, всякий разговор в отделе кадров, всякий вообще разговор с
другим совегским человеком требует лжи -- иногда напроломной, иногда
оглядчивой, иногда снисходительно-подтверждающей. И если с глазу на глаз
твой собеседник-дурак сказал тебе, что мы отступаем до Волги, чтоб заманить
Гитлера поглубже, или что колорадского жука нам сбрасывают американцы --
надо согласиться! надо обязательно согласиться! А качок головы вместо кивка
может обойтись тебе переселением на Архипелаг (вспомним посадку Чульпенёва,
часть 1, глава 7).
вы с женой не должны говорить при них открыто то, что вы думаете: ведь их
воспитывают быть Павликами Морозовыми, они не дрогнут пойти на этот подвиг.
А если дети ваши еще малы, то надо решить, как верней их воспитывать: сразу
ли выдавать им ложь за правду (чтоб им было [легче] жить) и тогда вечно
лгать еще и перед ними; или же говорить им правду -- с опасностью, что они
оступятся, прорвутся, и значит тут же втолковывать им, что правда --
убийственна, что за порогом дома надо лгать, только лгать, вот как папа с
мамой.
литературу приезжает из столицы молодая умная всё понимающая женщина А. К.
-- но не запятнана её анкета и новенький кандидатский диплом. На своём
главном курсе она видит единственную партийную студентку -- и решает, что
именно та здесь будет стукачка. (Кто-то на курсе обязательно должен
[стучать], в этом А. К. уверена.) И она решает играть с этой партийной
студенткой в милость и близость. (Кстати, по тактике Архипелага здесь --
чистый просчёт, надо напротив влепить ей две двойки, тогда всякий её донос
-- личные счёты.) Они и встречаются вне института, и обмениваются карточками
(студентка носит фото А. К. в обложке партбилета); в каникулярное время
нежно переписываются. И каждую лекцию читает А. К., приноравливаясь к
возможным оценкам своей партийной студентки. -- Проходит 4 года этого
унизительного притворства, студентка кончила, теперь её поведение
безразлично для А.К., и при первом же её визите А. К. откровенно плохо её
принимает. Рассерженная студентка требует размена карточек и писем и
восклицает (самое уныло-смешное, что она, вероятно, и стукачкой не была):
"Если кончу аспирантку -- никогда так не буду держаться за жалкий институт,
как вы! На что были похожи ваши лекции! -- шарманка!"
погубила лекции, которые способна была читать с блеском.
двуличности.
-- и лжи самозабвенной, страстной, какой больше всего отличались писатели,
той лжи, в умилении которой написала Шагинян в 1937 году (!), что вот эпоха
социализма преобразила даже и следствие: по рассказам следователей теперь
подследственные [охотно с ними сотрудничают], рассказывая о себе и о других
всё необходимое.
сориентируешься: в её сплошном сероватом тумане не видно ни одного столба.
Вдруг разбираешь из примечаний, что "В мире отверженных" Якубовича была
напечатана (пусть под псевдонимом) [в то самое время], когда автор кончал
каторгу и ехал в ссылку. *(6) Ну, примерьте же, примерьте к нам! Вот
проскочила чудом моя запоздавшая и робкая повесть, и твёрдо опустили
шлагбаумы, плотно задвинули створки и болты, и -- не о современности даже,
но о том что было тридцать и пятьдесят лет назад -- писать запрещено. И
прочтем ли мы это при жизни? Мы так и умереть должны оболганными и
завравшимися.
[воля] её узнать! Ю. Г. Оксман вернулся из лагерей в 1948 г. и не был снова
посажен, жил в Москве. Не покинули его друзья и знакомые, помогали. Но
только не хотели слышать его воспоминаний о лагере! Ибо, зная [то] -- как же
жить?..
одного самого среднего певца после неё не отпускали без неистовых
аплодисментов. Не сразу догадалось Управление Мыслей и Чувств, и ну
передавать её по радио, и ну разрешать со сцены: ведь русская, народная! А
потом догадались -- и затёрли. Слова-то песни были об обречённом узнике, о
разорванном союзе сердец. Потребность покаяться гнездилась всё-таки,
шевелилась, и изолгавшиеся люди хоть этой старой песне могли похлопать от