- Кой со вчерашнего! Еще до повестки начал. Я ему: пошли, мол, на реку
купаться, ополоснемся напоследок. А он: я нынче в вине купаюсь. Грязь на
человеке не снаружи, она в ем внутри сидит. Так что, говорит, пошли ко мне
отмываться. Да-а, к вечеру расшумится народ: почитай, в каждой избе
стряпали. Завтра тяжело будет вставать.
Лобов запаленно остановился, отшвырнул измятый пучок.
- Ну, все! - объявил он.- Начистил - хоть смотрись. Остальное сам.
Давай пока перекурим.
Поплавав на вольной глуби, все трое вышли на берег и, закурив с
купанья, улегшись на прокаленный песок, сосредоточенно отогреваясь,
поглядывали на реку.
Солнце било в глиняный обрез на той стороне, рябой от нор береговушек.
Глина знойно пламенела и, отражаясь в воде, струилась там расплавленной
медью. В безветрии размеренно обникли листвой уремные ветлы, и где-то в этой
зеленой кипени тоже размеренно и вяло бормотала горлица. Лишь ласточки,
выпархивая из нор, оживленно носились парами над речной гладью, то и дело
чиркая по поверхности белыми грудками. От их прикосновения река пятналась
округлыми ранками, но тут же снова изглаживалась, сама по себе залечивая
всякие царапины. И бежала, бежала, завораживая, вода невесть куда, растворив
в себе время, не ведая ни о днях, ни о быстротечных минутах...
- Да-а,- протянул Лобов в продолжение какой-то своей невысказанной
мысли. Верхняя его губа, стянутая сизым рубцом, полностью не прикрывала рта,
и оттого Матюхино лицо, когда он молчал, всегда обретало изумленное
выражение, как будто он впервые видел мир божий.- Благодать! Как и нет
ничего...
Афоня-кузнец, должно, за все лето перенимавший рубахи, курино-белый,
пупырчатый от речной остуды, молча обвел взглядом ту сторону.
- Мы вот тут лежим, покуриваем,- все так же задумчиво проговорил Лобов
с растяжкой.- А он идет, идe-е-ет...
Кто это "он" и куда идет - было всем понятно, и Афоня-кузнец лишь
углубленно принялся колупать ногтем запекшуюся ссадину на волосатом
запястье.
- И вчера шел, и позавчера...
На самую береговую кромку опустился кулик-песочник, шустрая птаха,
глянув на недвижных мужиков, но не убоялся, не отлетел подальше, а, тонко
пискнув, принялся сновать по песчаной сыри, дергаясь головкой при каждом
шажке.
И опять, не получив ответа, Матюха, вдруг оживясь, перескочил на
другое:
- А верно ли, будто немец по часам воюет?
- Как это - по часам? - покосился на него Афоня-кузнец,
- Ну как... Сказывают: сперва побреется, надеколонится, кофею попьет. А
тади уж разбирает ружья и начинает палять в нашу сторону. Пополдничает,
снимет сапоги и - на раскладушку. Мертвый час, стало быть. Ну а потом еще
сколько-то повоюет. Аккурат восемь часов получается. Вроде как в одну смену.
Афоня-кузнец, с интересом было начавший слушать, досадливо отвернулся:
- Мели, Емеля.
- Что намолото, то и просевай.
- И сеять нечего, так видно: брехня. Как это - в одну смену? Война -
это тебе не фабрика какая.
- Немцу, можа, и хвабрика. Небось для того им всем часы дадены, чтоб
глядеть. Сказывают, все, как есть, при часах.
Афоня пыхнул дымом, хмуро задумался, и по грубому крупнопористому лицу
его было видно, как бродила под спутанными волосами какая-то упрямая мысль,
какое-то несогласие.
- Ну ладно, по часам. А опосля чего делает?
- Как - чего? - легко удивился Матюха.- Руки моет, ужинает. А потом -
спать. Ночью они - ни боже мой, чтоб идти куда. Ни за что не пойдет. Все до
одного дрыхнут. Токо часовых выставляют. А остальные храпака. Во, гады,
культурные какие, а!
Матюха и сам посмеялся такой несуразной аккуратности и тут же,
пришлепнув пяткой по голому заду, спугнув присевшего было овода, сообразил:
- Тут бы на них и навалиться, когда улягутся. Тарараму б наделать,
шухеру! А то тыкву из кустов высунуть. С глазами. А внутри свечку зажечь. Я
еще малым так-то у дороги тыковку пристроил, возле кладбища, дак урядник как
хватанул, чуть с коня не слетел.
- Ну и брехать ты здоров,- покрутил головой Афоня.- Сколько тебя знаю,
одной брехней жив. Кабы б немец ночью спал, дак не токмо тыкву, а и фитиль
пеньковый куда надо вставили б. Хороша брехенька, да, как пуп, коротенька.
- Я-то тут при чем? За что купил, за то и продаю.
- У кого куплено-то, спросить.
- Дак я ж говорил, шуряк ко мне приехал. На проводы. Это уж он меня
постриг. А самого его не берут. На него броня наложена. Потому как на
железной дороге он. Сцепщиком работает.
- Ну?
- Говорит, поездов, эшелонов на станции - пропасть! Все путя забиты,
никак не разъедутся. Бабы, детишки - эуи... куированные называются. Из теих,
стало быть, мест, из опасных...
- При чем тут поезда? Ох и талдон!
- Да ты слухай! Я - Емеля, а ты дак и весь Хвома поперечный. Не даст
досказать. Чего люди, то и я. Народ бает, может, чего и правда. Не все ж
сплошь брехня. Я мелю, а ты сей...
- Ну, ну, валяй.
- Дак шуряку один старичок про то и рассказывал. Потерялся он, отстал
от своего поезда, ночь, деться некуда, его и подобрали, привели в служебку.
- Поди, шпиен подосланный, такое брешет.
- Кой там шпиен! Наварили ему картох, поел, пошамкал, а потом под
окнами из крана вставленную челюсть споласкивал. А шуряку-то в окно и видно.
Доходяга. А так башковитый, про немца долго сказывал. Он еще из самой
этой... как ее... Мне шуряк и город называл, да... А! Из Львова! Вот откуда!
Будто часовым мастером тамотка был. Он и часы отдавал, только не за деньги,
а чтоб за хлеб або за крупу. Кабы знато, дак я б и пшенца подослал. Ну да не
об этом... Дак энтот старичок повидал их вдосталь, вот как я тебя. Сказывал,
страховитые, и будто каски на них глубокие, по cамые плечи. Чтобы, значит,
никакая пуля не задела.
- Погоди, погоди,- остановил Лобова Афоня-кузнец. Ежли по самые плечи,
дак это ж вроде ведра должно. Ну-ка, надень на себя ведро - куда глядеть-то
будешь?
- Дак, можа, там дырки прорезаны.
- Ну-ну...
- И на касках по бокам вроде бы рожки.
- А рожки для чего?
- Энтого я тебе не скажу, не знаю. Они ж не нашенской веры, а может, и
вовсе без никакой, потому, должно, и рога. Дак вроде как я уже таких где-сь
видал, на картинках. У моей Верки, в букварях, кажись... Тоже с ведром на
голове и с рогами.
Матюха озадаченно поскреб в стриженом затылке.
- Во, братки, какую козюлю нам бить придется,- сказал он.- Боись, не
боись, а куда денешься? А сапоги у него, сказывают, кованые - не то чтобы
одни каблуки, а и вся подошва...
- Ну уж это точно враки,- не согласился Афоня.
- Это ж почему?
- А ходит-то он как, ежли вся подошва? Ну вот давай я тебе на подметку
сплошную железку накую - далеко ли пойдешь?
- А черт его знает, как он ходит. Это ж немец! У него вон и штык не как
наш - чтоб и человека колоть, и колбасу резать. Все продумано. Дак, может, и
ноги у него как у коня...
- Понес, понес неоколесную! Поди макнись вон трохи.
- А чего? Глядь-кось, сколь за десять-то ден прошел Беги бегом - столь
не пробежишь.
- Дак на машинах - чего б не пробечь. Что ж у него, пехоты нету, что
ли?
- И пехота на машинах.
- Ох ты! Какая ж это пехота, ежли пешки не ходит. Чудно!
- Тебе, вишь, и чудно. Села баба на чудно, наступила на рядно.
Афоня-кузнец сердито заплевал окурок и договорил:
- Подол оборвала, чудно бабе стало.
Матюха умолк и, сунув свой чинарик в песок, стал засыпать его из
горсти, хороня под медленно нараставшим ворошком.
Кулик-песочник все еще бегал вдоль кромки, тыкал шильцем в человечьи
следы, налитые водой. Время от времени он останавливался и косил черный
глазок на мужиков, будто спрашивал: я не мешаю? Но вот по чистым пескам
Окунцов пронеслась расплывчатая тень. Кулик замер, так и не опустив поднятую
было для очередного стежка лапку. Все трое подняли головы и увидели в ясной
полуденной синеве черную букву "Т". Она кружила над плесом, недвижно
распластав крылья, и, когда наплывала на солнце, по пескам проносилась
быстрая тень. Чьи-то невидимые глаза, чей-то разбойный замысел кружил над
мирными берегами...
Кулик больше не суетился, не тыкался в следы, а настороженно замер,
вглядываясь в небо, то одним, то другим глазом. Плес затих, затаился под
этим неслышным скольжением черной птицы. Смолкла, больше не тенькала в куге
камышевка, перестала ворковать в заречных ветлах горлица...
В другое время мужикам было бы наплевать на коршуна, но нынче и им
почему-то сделалось неуютно и беспокойно от повисшего над головой
молчаливого хищника.
- У хвашист! - выругался Матюха.- Свежатины захотел.
Но вот коршун, должно быть все же убоявшись лежавших в песке людей,
широким полукругом переместился в займище и повис там над уремной чащобой.
Со стороны он еще больше походил на самолет, что-то разведывавший на земле.
- Ну что, братцы,- приподнялся Лобов.- Пошли еще ополоснемся. В