раз, Кола, я готова была помереть.
ет. Вот сейчас, когда земляной холод поднимается у меня по ногам, я
чувствую всю цену твоему смеху; ссуди меня твоим плащом. Смейся вволю,
милый мой; я на тебя больше не сержусь; а ты, Кола, прости меня.
жет быть, не каждый день ты была так уж мила. Но никто не совершенен;
это было бы неуважением к тому, там, в небесах, кто один совершенен, го-
ворят (сам я не видал). И в черные часы (не в ночные часы, когда все
кошки серы, а в годы бед и тощих коров) ты была совсем уж не так безоб-
разна. Ты была храброй, ты ни разу не отфыркнулась от работы; и твоя уг-
рюмость казалась мне почти прекрасной, когда ты обращала ее против злой
судьбы, не отступая ни на шаг. Но не будем больше мучиться прошлым. Дос-
таточно того, что мы его раз снесли, не споткнувшись, не крикнув, не
заклеймив себя стыдом. Что сделано, то сделано, и этого не переделаешь.
Ноша сложена наземь. И теперь дело хозяина взвесить ее, если ему угодно.
Нас это уже не касается. Уф! Передохнем, старина! Нам теперь остается
отстегнуть ремни, натрудившие нам спину, растереть онемевшие пальцы, за-
текшие плечи и вырыть себе яму в земле, чтобы уснуть, разинув рот и хра-
пя, как орган, - Requiescat! Мир тем, кто поработал! - великим сном Веч-
ности.
рост, натянула на себя простыню до самого подбородка, так чтобы не оста-
валось ни единой складки, прижала распятие к пустым грудям; затем, как
женщина решительная, с заостренным носом, с неподвижным взглядом, гото-
вая в дорогу, стала ждать.
еще в последний раз пройти, чтоб очиститься, сквозь беду, этот земной
огонь (таков наш жребий). Ибо в эту самую минуту отворилась дверь, и хо-
зяйка, вбежав в комнату, крикнула, задыхаясь:
с высоты ее повозки видно было поверх наших голов то, чего не было видно
мне, - она приподнялась на смертном ложе, оцепенелая, как тот, которого
разбудил Иисус, протянула к нам руки и воскликнула:
донесшимся из-за стены. Я бросился туда и застал мою бедную ласточку,
которая, со сдавленным горлом, силясь разжать ручонками душивший ее
узел, вся красная и горячая, взывала о помощи растерянными глазами и би-
лась, как раненая птичка.
от нее отделяют пять полных дней, стоит мне вспомнить, как у меня ноги
подкашиваются; я должен сесть. Ух, дайте перевести дух... Неужели же
есть в небе хозяин, которому нравится мучить эти маленькие создания,
чувствовать, как под его пальцами хрустят эти хрупкие шейки, видеть, как
они мечутся, и сносить их удивленно-укоризненные взгляды! Я понимаю, что
можно дубасить старых ослов, вроде меня, делать больно тому, кто спосо-
бен защититься, здоровенным дядям, коренастым теткам. Если тебе приятно,
когда мы орем, изволь, господи боже, попробуй! Человек - твое подобие.
Что ты, как и он, не всякий день бываешь добр, что ты взбалмошен, кова-
рен, любишь иной раз навредить из желания разрушить, испытать свою силу,
от избытка крови, потому что ты не в духе или просто от нечего делать, -
это меня в конце концов не так уж удивляет. В наши года мы за себя пос-
тоим; когда ты нас изводишь, мы это умеем тебе сказать. Но выбирать себе
мишенью этих бедных ягняток, у которых, пожми им нос, закапает молоко,
это, брат, ни-ни! Это уж слишком, этого мы не допустим! Бог или король,
кто так поступает, тот превышает свою власть. Мы тебя предупреждаем,
всевышний, если ты вздумаешь продолжать, мы очень скоро будем вынуждены,
к великому нашему сожалению, тебя развенчать... Но только я не хочу ве-
рить, чтобы это было делом твоих рук, я слишком тебя уважаю. Если воз-
можны такие злодейства, отец наш, то одно из двух: или у тебя нет глаз,
или ты не существуешь... Ай, вот неуместное слово, беру его назад! Что
ты существуешь, доказывается уже тем, что вот мы с тобой сейчас беседу-
ем. Сколько у нас с тобой бывало споров! И, между нами говоря, сударь
мой, сколько раз я принуждал тебя умолкнуть! А в эту зловещую ночь, как
я тебя звал, поносил, стращал, отвергал, просил, умолял! Как я воздевал
к тебе сложенные руки и грозил тебе стиснутым кулаком! Это ничему не по-
могло, ты глазом не моргнул. Во всяком случае, ты не станешь отрицать,
что я всячески старался тебя тронуть! Но раз ты не желаешь, черт возьми,
раз тебе не угодно меня услышать, покорнейший слуга, тем хуже для тебя,
господи мой боже! Мы знаем и других, обратимся в другое место...
лись в дороге родовые схватки, осталась в Дорнеси, поручив Глоди бабуш-
ке. Когда мы увидели наутро, что наша маленькая мученица кончается, мы
прибегли к крайним средствам. Я взял на руки ее разбитое тельце, легче
перышка (оно уже не билось даже и, свесив голову, только прерывисто
вздрагивало, как воробышек). Я взглянул в окно. Ветер и дождь. Роза на
стебле свешивалась к стеклу, словно войти хотела. Предвестие смерти. Я
перекрестился и, несмотря ни на что, вышел. Сырой, резкий ветер так и
вломился в дверь. Я прикрыл рукой голову моей касатки, боясь, как бы
вихрь не задул лампадки. Мы пошли. Впереди шагала хозяйка, неся дары. Мы
вступили в придорожный лес и вскоре увидели, на краю болота, дрожащую
осину. Над полчищами диких камышей она царила, высокая и прямая, как
башня. Мы обошли ее кругом раз, другой, третий. Малютка стонала, и ветер
в листве стучал зубами, как она. Ручонку девочки мы обвязали лентой,
другой конец прикрепили к ветви старого, дрожащего дерева, и мы с беззу-
бой хозяйкой принялись повторять:
ложила две головки чесноку, ломоть сала, а сверху грош. Еще три раза
обошли мы вокруг моей шапки, положенной наземь и набитой камышом. При
третьем разе мы в нее плюнули, твердя:
ред кустом боярышника; к его ногам положили ребенка и, во имя святого
терновника, помолились сыну божьему.
ком случае, мы сделали все, что могли.
жизни. Она металась, крича:
ней решили сделать и должна она или не должна поправиться. А только она
поправится ей-же-ей, я этого хочу. Я этого хочу, хочу и хочу; сказано, и
конец.
она начинала сызнова. Ну и духу же в ней было! А я-то думал, что она
вот-вот испустит последний! Если это был последний, то и здоровенный же
он был... Брюньон, скверный человек, ты смеешься, тебе не стыдно? Что ж
делать, милые друзья? Таков уж я. Я могу смеяться и все-таки страдать;
зато французу для смеха и страданье не помеха. И, плачет он или хохочет,
он прежде всего видеть хочет. Да здравствует Janus bifrons [18] с вечно
открытыми глазами!..
вается, бедная старушка; и хоть я и томился не меньше ее, мне хотелось
ее успокоить, я говорил ей такие слова, какие говорят детишкам малым, и
ласково кутал ее одеялом. Но она яростно отбивалась, крича:
ее спасти? Себя-то ты спасти сумел. На что ты годен? Это тебе надо было
умереть.
ру, если бы кто-нибудь ее пожелал. Но, видно, на том свете она не нужна:
поношена, отслужила свое. Я гожусь (это правда), как и ты, только на то,
чтобы страдать. Будем же страдать молча. Быть может, это зачтется, и
меньше останется на долю невинной крошки.
у нас на щеках. В комнате чувствовалась нависшая тень от крыльев архан-
гела смерти...
бог, или боги лесов, Иисус, милосердный ко всем несчастным, или грозная
земля, которая наводит и отводит недуги, была ли то сила молитв, или
страх моей жены, или то, что я задобрил осину? Но этого никогда не уз-
нать; и в неведении моем я возношу благодарения (оно вернее) всей компа-
нии, присоединяя к ней и тех, кого я даже и не знаю (они-то, может быть,
и есть самые лучшие). Как бы там ни было, достоверно одно, и только оно
для меня и важно, - это, что с этой минуты жар спал, дыхание заструилось
в хрупкой гортани, как легкий ручеек; и моя маленькая покойница, выс-