[Бродский:]
Петербург. Это естественно. У каждой эпохи, каждой культуры есть своя
версия прошлого. Например, существует немецкая Древняя Греция XVIII
века. Существует английская Древняя Греция. Есть французская Древняя
Греция. Хуже того -- есть греческая Древняя Греция, и так далее. А
внутри каждого такого большого пласта существует еще разбивка по
поколениям. И у каждого последующего поколения взгляд на прошлую
культуру меняется и, разумеется, становится все более и более
расплывчатым. Что для меня во всем этом интересно, так это то, на что
именно каждое поколение наводит увеличительное или уменьшительное
стекло. То есть что оно в прошлой культуре выделяет, а что --
игнорирует. И мне интересен вот этот механизм выживания культуры
посредством того или иного поколения: что именно выживает, а что
погибает.
[Волков:]
нас?
[Бродский:]
эта загадка -- он действительно влияет на твою душу, формирует ее.
Человека, там выросшего или, по крайней мере, проведшего там свою
молодость -- его с другими людьми, как мне кажется, трудно спутать. То
есть для начала нас трудно спутать, скажем, с москвичами уже хотя бы по
той причине, что мы говорим по-русски иначе, да? Мы произносим "что", а
не "што". Хотя можем и "што" произнести...
[Волков:]
[Бродский:]
удовольствие. Но при этом, произнося "што", в подкорке мы помним, что
нужно-то сказать "что". Вот такой примерно расклад.
[Волков:]
родившимся в Петербурге. Для нас Пушкин так тесно связан с Петербургом,
что мы забываем: родился-то он в Москве. И Достоевский родился в
Москве. Это учиться они приехали в Петербург. Или вот другой пример,
уже из советской эпохи. Для меня поэты группы ОБЭРИУ -- настоящие
петербуржцы. И действительно, Хармс и Введенский родились в Петербурге.
Но Заболоцкий, к примеру, родился под Казанью, а вырос в Вятке и
Уржуме. Олейников -- вообще казак, откуда-то с Кубани. А стихи они оба
писали в высшей степени петербургские.
[Бродский:]
нет. И даже от Заболоцкого, которого я очень люблю. Хотя Заболоцкий и
писал замечательные стихи об Обводном канале, об этой знаменитой пивной
-- "Красная Бавария". Это совершенно другая стезя, не петербургская. Не
будем сейчас говорить обо всей петербургской культуре, потому что это
нечто необъятное, хотя, конечно, можно было бы засесть и вычислить: кто
к ней принадлежит, а кто -- нет. Но если говорить только об изящной
словесности в Петербурге, то ей свойственен совершенно определенный
тон. Кажется, это Мандельштам сказал об "эллинистической бледности"
Пушкина, да? Существует такое понятие -- гений или дух места, genius
loci. Кстати, потому мы и говорим о гении места, что место-то само уже
другое, оно изменилось. Но тем не менее, если говорить о genius loci
Петербурга, то он действительно сообщает литературе этого города
некоторую "бледность лица".
[Волков:]
understatement. Мандельштам, мне помнится, говорил о "бледных молодых
побегах нашей жизни"...
[Бродский:]
метафорическом, то оно представляется мне незагорелым и, если можно так
сказать, изголодавшимся -- по культуре, свету...
[Волков:]
Тоже, кстати, о поэте написано!
[Бродский:]
того сознания, что все это пишется с края света. Откуда-то от воды. При
этом я не имею в виду какого-то слияния со средой, с элементами. Это не
является чем-то утробным. Но если можно говорить о каком-то пафосе, или
тональности, или камертоне петербургской изящной словесности, так это
-- камертон отстранения. Даже если вы там какой-нибудь Блок и
собираетесь или принимаетесь говорить о судьбе всей державы и о будущем
нации. Даже и в Блоке, даже в нем присутствует ощущение этой
сдержанности, которая берется в некотором роде от сырости. То, что мы
можем назвать "петербургской гнилью" -- это, может быть, единственный
воздух, который достоин того, чтобы попадать в человеческие легкие.
[Волков:]
сложилась странная ситуация, когда типично московский по установке и
приемам роман Андрея Белого "Петербург" стал считаться чуть ли не
образцовым петербургским произведением, а тексты ОБЭРИУ выводятся за
пределы петербургской традиции. Я здесь могу сослаться на авторитет
Ахматовой. Она всегда говорила, что в романе Белого ничего
петербургского нет. В то же время прозу Хармса и близкие к ней, в
каком-то смысле, произведения Зощенко она ценила чрезвычайно высоко.
[Бродский:]
чем речь. Что касается Хармса, то я помню слова Ахматовой о том, что он
мог описать, как человек вышел на улицу, идет-идет и вдруг -- полетел.
И добавляла: "Такое только у Хармса могло получиться, больше ни у
кого". И если считать, что задачей прозы является описание таких вот
экстраординарных ситуаций, то тогда и Хармса можно считать
замечательным автором. Но вместе с тем -- это не петербургская проза, а
поэзия группы ОБЭРИУ -- не петербургская поэзия. По крайней мере я их
произведений с идеей Петербурга не увязываю. Хотя все эти люди и писали
в двадцатые-тридцатые годы нынешнего столетия в этом городе. А о Белом
я скажу сейчас ужасную вещь: он -- плохой писатель. Все.
[Волков:]
количество и петербургских плохих писателей, но Белый к ним не
относится. Что же касается ОБЭРИУ, то как вы объясните такое
совпадение: расцвет этой группы сюрреалистов и дадаистов в Ленинграде,
который об ту пору был, может быть, самым сюрреальным городом на земле?
Разве это случайность?
[Бродский:]
и Константин Вагинов -- совершенно феноменальный автор и настоящий, на
мой взгляд, петербуржец. Или в несколько меньшей степени -- Леонид
Добычин.
[Волков:]
прочим, тянулся к той же самой группе ОБЭРИУ, некоторые исследователи
его к ней и причисляют. А Добычин всегда стоял особняком -- его в
Ленинграде сравнивали с Джойсом и Прустом, хотя писал он
микроскопические рассказы. Помните, была такая литературная шутка --
"выученик хедера имени Марселя Пруста"? На самом деле у всей
ленинградской прозы двадцатых-тридцатых годов можно найти общие черты:
у Хармса, у Вагинова, у Добычина, у Александра Грина и у Зощенко,
которого все мы, слава Богу, обожаем.
[Бродский:]
литературе. Нечто в этом роде.
[Волков:]
это не типично петербургская литература? Разве в них нет той
"бледности", о которой вы говорили?
[Бродский:]