тревога...
как лоскутья, гонимые ветром.
почувствовал противное, скользкое прикосновение змеи к своему телу. Он
пришел с тем, чтобы любезно сообщить: дело передано в военный суд,
обвинительный акт уже послан мне; расспрашивал, есть ли у меня книги, как
здесь кормят, уверял, что будь его воля, он бы устроил в тюрьме театр. А
когда я вновь спросил его, не заговорила ли в нем совесть, он с
сочувствием и соболезнованием в голосе ответил, что я не в себе.
как бы ползет змея, опоясывает меня, ищет, за что зацепиться, чтобы
овладеть мной. Я не опасался, что не выдержу этого испытания. Я чувствовал
только физическое отвращение, испытывая ощущение, предшествующее рвоте. Я
возвратился в свою камеру, чувствуя, что у меня сейчас не хватает сил на
обычное мое спокойствие...
сто раз худшее; вся жизнь, не только жизнь здесь, в казематах.
привели в камеру, в которой я уже когда-то, семь лет тому назад, сидел,
первый звук, какой я услышал, был звон кандалов. Он сопровождает каждое
движение закованного.
алчущее тепла и никогда не насыщающееся, всегда напоминающее неволю.
Теперь в моем коридоре из тринадцати человек заковано семь. Заковывают из
жажды мести, из жажды крови... Эту жажду стремятся утолить те, что
находятся вверху...
лицу было видно, что в нем все застыло, он пытался улыбнуться, но улыбка
только кривила его лицо. Согнувшись, он держал в руках цепь, чтобы она не
волочилась по земле, и с огромным усилием шел, чуть ли не бегом, за
торопившимся жандармом, которому предстояло, по-видимому, заковать еще
несколько человек. Жандарм заметил, как мучается заключенный, на минуту
остановился и, улыбаясь, сказал: "Эх, я забыл дать вам ремень" (для
поддерживания кандалов) - и повел его дальше.
одиночества в четырех стенах. Результаты этого уже начали сказываться. Я
не мог свободно говорить, хотя при нашем свидании никто не присутствовал;
я позабыл такие простые слова, как, например, "записная книжка"; голос у
меня дрожал, я отвык от людей.
на самого себя: я не сказал всего и вообще говорил, как во сне, помимо
воли и, возможно, даже без смысла.
читаю целые дни и после этого чтения хожу как очумелый, словно я не
бодрствовал, а спал и видел во сне разные эпохи, людей, природу, королей и
нищих, вершины могущества и падения. И случается, что я с трудом отрываюсь
от чтения, чтобы пообедать или поужинать, тороплюсь проглотить пищу и
продолжаю гнаться за событиями, за судьбой людей, гнаться с такой же
лихорадочностью, с какой еще недавно гнался в водовороте моего маленького
мирка мелких дел, вдохновленных великой идеей и большим энтузиазмом. И
только по временам этот сон прерывается, - возвращается кошмарная
действительность.
подсказывает ему какие-то движения, звуки, подыскивает для них место
снаружи, за забором, куда ведут заключенных, чтобы заковать их в цепи. В
такие моменты я поднимаюсь, прислушиваюсь и, чем больше вслушиваюсь, тем
отчетливее слышу, как тайком, с соблюдением строжайшей осторожности пилят,
обтесывают доски. "Готовят виселицу", - мелькает в голове, и уже нет
сомнений в этом. Я ложусь, натягиваю одеяло на голову... Это уже не
помогает. Я все больше и больше укрепляюсь в убеждении, что кто-нибудь
сегодня будет повешен. Он знает об этом. К нему приходят, набрасываются на
него, вяжут, затыкают ему рот, чтобы не кричал. А может быть, он не
сопротивляется, позволяет связать себе руки и надеть рубаху смерти.
ведут его и смотрят, как хватает его палач, смотрят на его предсмертные
судороги и, может быть, циническими словами провожают его, когда зарывают
его труп, как зарывают падаль.
всегда любезный, с глазами с поволокой, неужели же тот предупредительный
начальник, который, входя ко мне, снимает фуражку, - неужели же они, те
люди, которых я вижу, могут присутствовать при этом и принимать в этом
участие?! Привыкли.
страшный бунт.
существовать, видеть собственными глазами все приготовления и чувствовать
прикосновение палача. Страшный бунт сталкивается с холодной, неизбежной
необходимостью и не может с ней примириться, не может понять ее. Но в
конце концов обреченный идет спокойно на смерть, чтоб все покончить и
перестать терзаться.
приговоренных:
июня 1907 года, приговоренный в Сувалках виленским военным судом к
смертной казни за убийство шпиона и за принадлежность к боевой организации
литовской социал-демократии, привезенный в Варшаву 19 февраля 1908 года
для приведения приговора в исполнение. Пишу 3 марта 1908 года". Почти три
месяца прошло с момента объявления ему приговора до того, как им были
написаны эти строки, и все это время он, вероятно, проводил в одиночестве,
терзаемый жаждой жизни.
предателем и выдал множество людей в Варшаве, Сосковце, Люблине и других
городах".
петербургское охранное отделение Феликс (Юзеф) Дзержинский ("Доманский",
"Астроном", "Переплетчик", "Рацишевский", "Красивый", "Пан", "Дроздецкий",
"Быстрый") находится в настоящее время в Десятом павильоне Варшавской
цитадели, в одиночной камере, на строгом режиме; закован в ручные кандалы.
Поскольку означенный Дзержинский славится в кругах социал-демократии как
один из наиболее опытных конспираторов (руководил делом постановки
наблюдения за лицами, подозревавшимися революционерами в сношениях с
охраною), мы предприняли меры к тому, чтобы единственным каналом его
возможной связи с "волей" оказался наш сотрудник. Для этой цели в Десятый
павильон был направлен агент охранного отделения "Астров". Его арест
объяснялся тем, что он, будучи членом ППС и человеком, близким к
государственному преступнику Юзефу Пилсудскому, выступал с
противуправительственными статьями в повременной печати, однако с
бомбистами ППС не связан, что дает надежду на оправдание, если следователь
прокуратуры решит передать его дело в судебную палату.
пятнадцатиминутных прогулок в тюремном дворике; расписание прогулок было
подкорректировано комендантом цитадели таким образом, чтобы встреча
"Астрова" и Дзержинского не вызвала никаких подозрений последнего.
в суд, Дзержинский поинтересовался, не может ли он передать на волю
весточку.
провала ваших товарищей, если жандармы найдут послание". На что
Дзержинский сказал: "Это письмо не товарищам, а моей сестре; хочется
написать правду о том, как мы здесь живем; вы же знаете, что даже письма
родным цензурируются, и все, что не устраивает палачей, вычеркивается
черной тушью". - "Хорошо, я подумаю", - ответил "Астров", ибо был
проинструктирован полковником Иваненко, что с Дзержинским необходима игра;
слишком быстрое согласие может лишь насторожить его, как и чересчур резкий
отказ.
борьбе", что он готов рискнуть, но письмо должно быть написано так, чтобы
в случае его, "Астрова", обыска никто не понял, от кого весточка и кому
направлена, ибо такого рода поступок наказуется - по тюремному расписанию
о порядках - заключением в карцер.
карцерах он провел много месяцев, "привык, словно к таинству исповеди; в
казематах думается особенно хорошо; сытость враг мысли; великая литература
скорби, бунта, бури и натиска рождалась именно тогда, когда творцы были
лишены комфорта, необходимого для защиты эволюционного развития".
Дзержинский ответил, что передавать не надо - следует всего лишь обронить
папироску, в которую закатана весточка, у входа в суд, когда создастся