и больше назад на verrerie были заняты около двухсот лошадей, и женщины, и
дети. Имена рабочих, их жен и детей были записаны в какой-то книге,
возможно, та лежит в библиотеке, она не помнит.
Старых дней не вернешь.
так же вычеркнула из памяти то, чего нельзя было вернуть, но когда я
рассказал маман о своем посещении Жюли и бедном искалеченном Андре, лежащем
в постели, она с неожиданным бессердечием пожала плечами.
последний франк, если смогут. Хотела бы я знать, на сколько Жюли нагрела на
мне руки в свое время. Что до ее сына, он всегда был бездельник. Я не виню
его жену за то, что она убежала в Ле-Ман к механику.
начать, просьбам конца не будет. Нам только о них тревожиться, мы и так
обнищали. Да нищими и останемся, если Франсуаза не родит сына или...
брошенный искоса, привели меня в замешательство. А она продолжала:
Чем недовольны? Им не нужно платить за жилье.
было так странно, когда мы с маман открыли папин подарок на глазах у тети
Бланш. Маман сказала:
раз Жан привез вам подарок, значит, не такой уж он бесчувственный; своим
подарком он и хочет вам это показать>. Тетя Бланш опустила глаза и через
тысячу лет сказала: .
Но я знаю, что ей тоже было интересно посмотреть, потому что она сложила
губы так, как иногда это делает. Поэтому мы развернули пакет, и когда маман
увидела этот большущий, огромный, полный до краев флакон с духами, она
сказала: , и тете Бланш пришлось
посмотреть на флакон, и, знаете, она стала вся белая-белая, поднялась из-за
стола и вышла. Я сказала маман: , и маман сказала как-то странно:
. Ну, а потом мы, конечно,
нашли записку кому-то другому, какой-то Беле, и маман сказала: . Но я так и не понимаю,
почему они считают, что это жестоко.
молчания. Как ни удивительно, мы с Мари-Ноэль были в равном положении: мое
неведение и ее невинность соединяли нас в одно. Маман пристально смотрела на
меня, и в ее взгляде было нечто, чего я не мог расшифровать. Не осуждение,
не упрек, скорее, догадка, словно, не веря сама себе, она пыталась нащупать
во мне слабую струну, словно -- хотя я знал, что это невозможно, -- какое-то
внутреннее чувство помогло ей разоблачить меня, раскрыть мою тайну, поймать
с поличным. Но когда она заговорила, слова ее были обращены к Мари-Ноэль.
необъяснимы, особенно тех, кто очень религиозен, как твоя тетя. Помни об
этом и не становись, подобно ей, фанатичкой.
столика; среди серебряных щеток для волос я заметил большую раскрашенную
фотографию Жана де Ге в военной форме. Что-то подсказало мне взглянуть на
графиню. Она тоже смотрела на снимок с тем же странным выражением, что и
раньше, словно догадываясь о чем-то. Наши глаза встретились, и мы
одновременно опустили их. В этот момент в комнату вошла Шарлотта, за ней --
кюре. Мари-Ноэль подошла к нему и присела.
житие Цветочка. Принести сюда книжку, чтобы вам показать?
я спущусь вниз.
на серое, измученное лицо графини.
был вчера; не удивлюсь, если это привело к бессонной ночи и дурным снам. У
святого Августина есть что сказать об этом. Он тоже страдал.
усилием воли графиня сосредоточила блуждающие мысли на словах кюре. Она
жестом указала ему на кресло, с которого я только что встал, и, расправив
подол сутаны, кюре сел рядом с ней.
она просила разрешения посмотреть спектакль.
стоящую у туалетного столика, и поставила ее возле самых ног кюре. Затем,
кончив возиться, она, как актриса вживаясь в роль, изменила озабоченное
выражение лица на восторженно-умиленное: глаза закрыты, ладони сложены перед
собой, губы безмолвно шевелятся, вторя молитве старика. Я взглянул на
графиню. Вежливость и воспитание поддерживали ее, как подпорки, на высоких
подушках, но тяжелая голова слегка поникла на грудь, а смыкающиеся то и дело
веки говорили не столько о благоговении, сколько о невыносимой усталости.
дорожкам, ведущим к каменной Артемиде, темным и мрачным в сгущающемся
сумраке. Смеркалось, и замок, на солнце сверкавший, как алмаз, принимал все
более грозный вид. Крыша и башенки, ранее сливавшиеся с небесной голубизной,
стали резче выделяться на темнеющем небосводе. Наверно, подумал я, когда ров
был полон воды -- до того, как в XVIII веке фасад центральной части здания
соединил между собой башни раннего Возрождения, -- замок выглядел как
настоящий бастион. Еще неизвестно, кому было здесь более одиноко: одетым в
шелк изнеженным дамам тех дней, выглядывавшим наружу через узкие
окна-прорези, или Франсуазе и Рене -- теперешним обитательницам родового
гнезда, на крошащихся стенах которого проступают липкие пятна сырости, а
деревья, густые, раскидистые, подходят к самым дверям. Там, где сейчас
пасется скот, верно, копал землю рылом дикий кабан с горящими яростью
глазками, а ранним утром, когда туман еще льнет к деревьям, звучал
пронзительный рожок егерей. По подъемному мосту с топотом скакали
подвыпившие шумливые рыцари из Анжу, направляясь на охоту или на смертельную
битву. А какие безумные страсти кипели здесь по ночам, какие бывали долгие
мучительные роды, какие внезапные кончины... И сейчас все это происходит
вновь, в совсем другое время, правда, на иной лад, ведь чувства наши
заглушены, а желания загнаны внутрь. Сегодня жестокость глубже, она ранит
душу, причиняет страдания нашему внутреннему , хотя в те дни она была
беспощадней: выживали самые выносливые; в те дни одинокая Франсуаза и
обиженная судьбой Рене гасли, как задутая свеча, оплаканные, а скорее всего
-- нет, их господином и повелителем, который -- истинный прототип Жана де Ге
-- продолжал пировать и сражаться, беспечно пожимая облитыми бархатом
плечами.
захлопывая ставни, -- замок загораживался от ночи, замыкался в своей
скорлупе. То, что происходило здесь, внутри, закончилось, сошло на нет,
замок превратился в гробницу, живыми были лишь жующие сырую траву, шумно
вздыхающие коровы, да крикливые галки, устраивающиеся на ночлег, да лающая
где-то за церковью в деревне собака.
вечер в интернате. Я уже познакомился с окружающей обстановкой, ничто больше
не вызывало во мне удивления, моя дерзость, действовавшая на меня накануне
как наркотик, казалась теперь вполне естественной, и когда я открывал дверь,
входил в комнату или сталкивался нос к носу с кем-нибудь из родных Жана, в
этом не было ничего неожиданного. Я узнавал звуки, запахи, голоса; знал, кто
где сидит; гонг больше не заставлял меня внутренне сжиматься, я мыл руки и
переодевался к обеду, не придавая этому значения, с тем же стадным
инстинктом, что и подражающий школьным товарищам новичок, который делает
все, как другие, отрекаясь от самого себя и своих домашних привычек до
следующих каникул, надевая на время семестра яркую защитную оболочку,
сверкающую маску, чтобы завоевать одобрение соучеников и учителей, и
воображает, будто этот занявший его место незнакомец, который так ему
нравится, и есть он сам. Пить, есть, брать со стола газету было мне теперь
интересно само по себе, ведь делал это не я, а Жан де Ге. Спящего не
удивляет его сон, даже самый фантастичный, и я стал свободно двигаться среди
окружающих меня фантомов, не важно -- говорили они со мной, улыбались мне
или не обращали на меня внимания. Ритуал был установлен, колесо, приводившее
все в движение, продолжало крутиться, и я, составная часть всего устройства,
безропотно крутился вместе с ним.
как оказалось, поела в семь часов -- бульон с бисквитами -- и не спустилась
вниз, а Бланш, по словам Гастона, решила поститься. Она у себя в комнате,
сказал он, и сегодня вечером больше не сойдет.
усталой и со все затухающим интересом затрагивала всякие мелкие предметы,
лишь бы нарушить тишину: болезни в деревне, вечернее посещение кюре, письмо
от кого-то из родственников из Орлеана, беспорядки в Алжире, крушение на
железной дороге к северу от Лиона. Скучные материи, но как раз это
действовало как бальзам на мои нервы. Голос ее, когда исчезали жалобные,
плачущие нотки, был чистым и мелодичным. Рене, в блузке с высоким воротом,
которая ей очень шла, с пятнами румян на скулах и, как вчера, зачесанными
наверх волосами, чтобы показать уши, то ли хотела ослепить меня своими
прелестями, то ли уязвить своим остроумием, то ли вызвать ревность, заведя
оживленный разговор с Полем. Каков был ее замысел, я не знал, но если он у
нее был, он сорвался. С меня как с гуся вода, а Поль просто не понял, что у