бумаги и вскоре должен был ехать в Кронштадт. Гурий решил поступить на
петроградские курсы техники речи. По его словам, это были единственные в
мире курсы, на которых существовало специальное ораторское отделение. Люди,
не умеющие связать двух слов, поступали на это отделение и через
каких-нибудь два-три года превращались в первоклассных ораторов.
спросила: "К Мите?", но он ответил, что у Мити и без него довольно хлопот.
Это было сказано как-то неопределенно, небрежно, хотя я знала - от Андрея
же, - что именно Митя горячо убеждал его подать на медицинский. Но для
Андрея было почему-то важно, чтобы никто не сомневался в его полной
самостоятельности в этом вопросе.
нам курс.
СЛУШАЮ КУРС
сожгли во время гражданской войны. Двор зарос и стал похож на сад. В
Лопахине каштаны - редкость, а тут откуда-то взялся и вырос большой каштан.
Накинув на плечи старую шаль, Павел Петрович сидел под каштаном в своем
кресле; нот почему, когда я впоследствии вспоминала лекции старого доктора,
в моем воображении прежде всего появлялся каштан в полном цвету, с прямыми,
нарядными свечками, розовыми от заходящего солнца.
иначе, собираясь на первую лекцию, я не надела бы свое единственное нарядное
платье - маркизетовое с воланами. Кажется, это было ошибкой. Маркизетовое
платье я всегда надевала на танцы, и теперь у меня тоже сразу стало скорее
танцевальное, чем научное настроение. Должно быть, поэтому я больше смотрела
на мальчиков, чем слушала Павла Петровича. Потом я стала смотреть на них
"психологически" - иногда это получалось забавно. "Вот Гурий, - думалось
мне, - какой он? Почему все девочки влюбились в него, и даже мне - хо-тя я
не влюбилась - хочется, чтобы он ухаживал за мной, а, например, не за
Ниной?"
румяным лицом - неинтересный, и мне все равно, что он краснеет и старается
не смотреть на меня, а Гурий с его толстыми, как у негра, губами -
интересный, и девочки от него без ума.
с волнением ждал ответа. Мне не нравилось, что он с равной легкостью
рассуждал обо всем и слишком любил выступать - он чувствовал себя хорошо,
только находясь в центре внимания. Вот и сейчас, сидя на траве, как турок,
он быстро записал что-то в тетрадку и с недоумением пожал плечами, как будто
был не согласен с Павлом Петровичем. "Нет, нет", - снова подумалось мне. И я
стала "психологически" смотреть на Андрея.
неподвижность, и по этой неподвижности было видно, что он слушает с
напряженным вниманием. Он слушал и думал - хотелось бы мне догадаться о чем?
я ответила бы ему, если он вдруг взял бы да и объяснился мне в любви.
Впрочем, это было невозможно. Он сам однажды сказал, что никогда не
влюбится, потому что "любовь - это власть одного человека над другим, причем
обычно женщины над мужчиной".
потому что я заметила, что Нина загибает пальцы, чтобы потом по счету
вспомнить самое главное и дома повторить, - у нее был такой мнемонический
способ. Я посмотрела на ее сосредоточенное хорошенькое лицо, подумала, что
она правильно делает, что идет в консерваторию, где нужен только талант,
вздохнула и стала слушать.
но начал он с истории ночного сторожа, любившего рассматривать "маленьких
животных" через увеличительные стекла. Разумеется, давным-давно я знала, что
это вовсе не сказка, что имя ночного сторожа Антоний Левенгук и что он был
первым человеком, заглянувшим в мир мельчайших живых существ, мириады
которых живут в воде, в воздухе, на земле, под землей, в телах людей,
животных, насекомых и птиц. Но все-таки это был видимый мир, и заслуга
Антония Левенгука заключалась именно в том, что он его увидел.
мира видимых микробов, жизнь которого открывается нам под линзами
микроскопа, есть еще и другой, абсолютно невидимый мир. То мир настолько
неизмеримо малых микробов, что нет ни малейшей возможности увидеть его даже
через самые сильные микроскопы. Как бы вы ни напрягали зрение, сколько бы ни
смотрели на два тончайших стеклышка, между которыми заключена частица этого
мира, вы не увидите ничего.
году русским ботаником Ивановским.
даже Нина, которая откровенно признавалась, что когда Павел Петрович
рассказывал о вражде микробов, она с удивительным постоянством вспоминала
сказку "Война мышей и лягушек", которую в детстве читал ей отец. А когда
Павел Петрович доказывал, что лекарства нужны лишь для того, чтобы
"пробудить природу от сна", ей неизменно представлялась старая дама в
пенсне, ироде Агнии Петровны, которая клюет носом на скамейке в саду и
которую нужно поскорее разбудить, а то она упадет со скамейки.
старого доктора. Те же старинные фото в перламутровых рамках стояли на
фисгармонии; вот дама в длинном платье идет по аллее, подбирая волочащийся
шлейф. Вот высокий широкоплечий господин в свободном летнем костюме стоит на
мосту, легко опершись на перила, а внизу под мостом незнакомая иностранная
река в плавных, как будто шелковых складках волн. Неужели это доктор, - с
такими ясными, веселыми глазами навыкате, с такой странной, немного
раздвоенной верхней губой, которая теперь была не видна под усами? Да, это
он в 1871 году. Как давно! И я вспомнила рассказ Андрея о том, что Павел
Петрович жил в Париже по время Коммуны.
плесенью, в которой находил лечебные свойства, но начал издалека - с вопроса
об опыте и наблюдении.
оставила наблюдение, которое некогда лежало в основе науки о природе вообще
и о человеке в частности. Именно это обстоятельство повлекло за собой
пренебрежение к защитным силам, которые организм выработал внутри себя в
течение тысячелетий.
к ней, как будто боясь, что вот он замолчит - и эта мысль, которая так
дорога ому, смешается с другими и станет просто шумом, таким же, как шум
дождя за окном.
доктор говорил и все всматривался, переводя глаза с одного лица на другое.
Мне стало даже немного страшно, когда его умные глаза, смотревшие из глубины
темных впадин, остановились на мне. Он как будто ждал чего-то от нас,
надеялся, верил. И я стала думать, что теория старого доктора давно
превратилась в чувство, вроде чувства безнадежной любви.
рассказывал о том, как этот пример заставил его задуматься над процессами,
происходящими в организмах микробов. У Агаши был торжественно-загадочный
вид. Она постояла на пороге, подумала и впервые в жизни назвала меня на
"вы":
ОТЕЦ
маминой смерти. Однажды, тайком от мамы, я написала ему на Камчатку и
получила ответ, что такой-то уже не работает в Петропавловске, а переехал на
станцию Алексеевск Амурской железной дороги. Это было странно - по карте от
Петропавловска до Алексеевска было три тысячи верст. Я подумала - и не стала
больше писать. Но когда мама умерла, я снова послала отцу письмо и с тех пор
стала думать о нем очень часто. Прежний, давно забытый образ сильного,
влиятельного человека, которым за эти годы должен был стать мой отец,
вернулся ко мне, хотя теперь, разумеется, я не представляла его в виде
Робинзона Крузо, одетого с ног до головы в шкуры из соболей и черно-бурых
лисиц. Почему-то мне казалось, что я получу от него телеграмму: "Глубоко
скорблю выезжаю встречай", - и зимним утром поеду на станцию рано-рано,
когда две длинные, поблескивающие, убегающие от саней полосы будут смутно
видны в темноте. Вот на пустой, заиндевевшей платформе я стою и волнуюсь -
мне страшно, что он не сразу узнает меня. Вот, гремя и выпуская из-под колес
облако пара, приближается поезд, и высокий, полный военный в небрежно
распахнутой шинели выходит из вагона. У отца свободные, уверенные движения;
он говорит, и я слышу сильный, повелительный голос. Остановившись, он
обводит глазами платформу и находит меня:
который сидел у стола, держа на коленях картуз, а теперь встал и
неопределенно улыбнулся, увидев меня.