неодолимо надвигался все ближе и ближе. И грозы, и ветры с вихорем были не
на добро, как уверяли старики. Думать ни о чем этом не хотелось, а
думалось уже. Поневоле. Мор, сказывали, достиг Переяславля. И сушь стояла.
На зиму по всей земле ждали голода.
внимательно, даже рот открыв, следила за работою. Внове была, видно,
княжеская, шелками и золотом творимая гладь.
гонцов, что прибывали из Твери. В Орде было опять неспокойно, Мурута
зарезали свои эмиры, возможно, не обошлось тут без козней Москвы. На его
место явился новый хан, Азиз, и как и кого он поддержит, было неясно.
Помолчал, свеся голову, вновь поднял тяжелые глаза: - Что ж Ольгирд нонече
думает сотворить? Али опять Литве с немцем ратитьце придет?
Дочерь, вишь, пустил со мною, видать, и свадьбу свершат с Митрием... А как
дале пойдет у их - гляди сам! Мне, жонке, тово не понять, да и сам владыка
Олексий, мыслю, не ведает!
ремешком рубахе, простоволосый, светлый, весь от летнего дня, и с улыбкою
такою же светлой, как день весенний. Чмокнул мать в щеку, походя пощекотал
зардевшуюся Ольгердовну, татарке показал пальцами козу, всех рассмешил,
всех утешил. Свалился на лавку, хлопнул брата по плечу.
гонец прискакал? Скоро, бает, самого ждать! Крестить тебя будут,
коза-дереза! - И юная Ольгердовна вновь залилась румянцем. Предстоящее ей
крещение было необходимой ступенью к браку с московским князем. Она
подняла светло-голубые прозрачные глаза на Михаила, самой подумалось: вот
бы такой и был московский жених, веселый, хороший!
ничего излиха радостного не мог повестить и он. Сушь и надвигающийся
неодолимо мор да смутные вести из Орды при явных успехах Ольгерда (хоть и
родича, хоть и союзника, а все же...) радовали мало. Впрочем, Михаил стал
сказывать про нового изографа-новогородца, что днями прибыл в Тверь, и
скоро увлек всех до того, что Настасья, отложив шитье, решила пойти
поглядеть работу мастера.
переодеваться не стали. Настасья лишь накинула шелковый летник, а Михаил
даже и зипуна надевать не стал.
великую княгиню и князя Всеволода, но Михаил охлопал старшего по плечам,
подмигнул подмастерьям, сам поднял на подмости и утвердил понравившуюся
ему работу, начал показывать и хвалить.
уже и слишком. Настасья глядела щурясь, поджимая губы. Всеволод, крякнув,
стал поглядывать по сторонам - на каменные краскотерки, чашечки с краской
и кисти, яичную скорлупу и толченый алебастр, приготовленный для левкаса.
Ему работа не показалась, свои, тверичи, были лучше, казовитее, строже.
Мастер неуверенно и угрюмо взглядывал, поправляя и поправляя ремешок на
спутанных буйных волосах, чуя нутром, что труд его не показался княжескому
семейству, и потому сникая и темнея ликом...
нехотя возражал. Ему живопись Великого Новгорода той, еще дотатарской поры
казалась гораздо более совершенной и величественной. Михаил все наскакивал
на брата, Всеволод качал головой, отрицая:
Нерукотворного> ихнего возьми хоть, да весь Юрьевский иконостас! Доколь у
Византии учились, у Комниновых изографов, то были и мастера! Сила! Взгляд!
Воистину - царь небесный! А письмо! Каждая черта проведена словно бы
временем самим, а не рукою смертною. Я деда нашего вижу таким. Ушло
величие. А эти что? Горожане! Смерды... И живопись не точна, не красна,
нету той законченной, горе вознесенной... Властности нет!
благодать! Немерцающий свет, золото!
зри: движение, поиск! Этот красный цвет вместо золотого... Возвышенное
ушло с Киевской Русью, теперь другое грядет: душепонятность, близость тому
самому смерду, глаза в глаза! И из этого вот, нынешнего, скоро проглянет
великое, попомни меня!
ступенях крыльца и озирая обширный княжеский двор со снующею там и сям
прислугой. - Тогда уж суздальское письмо возьми. И у них сияние цвета. Но
какая точность прориси! Вот давешнее <Положение во гроб>: изографу для
горя довольно одних вскинутых рук, а там - согнутые плечи, а там - наклон
головы, стихающая в сосредоточии волна... Узришь такое - и самого себя
укоришь за невместное князю буйство в иной час... Да, не тем будь помянута
и Москва, а при владыке Феогносте были и у них добрые изографы, и свои от
них навыкли. Видал, бывал на Москве. <Спаса> назову из Успенья -
самосветящая высота, умное восхождение! Свет как бы взошел в тварную
плоть, и зрак надмирен, от высшего разума к бытию, зрак горний! А ети твои
исихасты - дак суета, мука, страсть...
страдание! - живо перебивает старшего брата Михайло.
мужиковат, мужикова-а-ат!
одновременно и предел, останов самой живописи и что за совершенством
неизбывно наступают упадок и смерть, как и в жизни, как и в судьбе
народов... Перешли на Византию, на Рим, на Киевскую державу...
сыновья, пред чем ее собственное мнение об изографе, показавшемся ей, как
и Всеволоду, излишне простецом, уже ничего и не значило. Самой Настасье,
ежели бы ее спросили сыновья, больше всего нравился свой, тверской пошиб
живописи. Она вспоминала недавно написанный изографом Онтипою для домовой
церкви княжеской лик Матери Божьей, полный душевной тревоги и глубины
материнского отречения, - таково-то и греки не писали! Но не говорила
ничего, не вступалась, боясь огорчить сыновей...
Юную Ольгердовну окунали в купель за завесою, что держали боярыни знатных
родов. Потом новообращенную поздравляла вся тверская господа. Была дивная
красота службы. Знаменитый тверской хор, хор, еще Михаилом Святым
строенный, превзошел сам себя. (В Тверь ныне учиться пению церковному
ездили даже из Владимира!) От сверкания праздничных одежд собравшейся
знати и горожан - парчи, бархата, шелков, пестроцветной тафты,
драгоценностей - разбегались очи.
торжественно нарекал, помазуя, обращаемую язычницу <во имя Отца и Сына и
Святого Духа> и был благостен, строг и прекрасен. И казалось, мнилось, все
это не просто так и не пройдет, не минет, и ее, Настасьиных, детей не
оттеснят более от престола кашинцы, ни дядя Василий, ни сын его Михаил,
прискакавшие в Тверь ради митрополичья приезда. И брак этот, жданный, не
без хитрого расчета затеваемый владыкою Алексием, потянет за собою новую
череду свершений, и, как знать, не ко благу ли родимой Твери и ее
красавцев-сыновей?
прежние годы вымокало, хлеб нынче родил хорошо. Справятся они и с этой
бедой! Настасья смотрела в открытые окошка вышних горниц, отдыхала после
пиров, встреч и торжеств. По небу текли успокоенною чередою ровные легкие
облака, почти не закрывавшие солнца. Лицо обдувал волжский ветер, и так
легко-легко дышалось! И жизнь, в которой горечи было, пожалуй, больше, чем
счастья, прошла все-таки хорошо...
вразброд, спотыкаясь, и какая-то из дворовых баб голосила, стоя в дверях
поварни. Несли, как приметила Настасья, не то на носилках, не то попросту
на шестах, отворачивая лица посторонь, смешно дергаясь и мешая друг
другу... Не сразу и не вдруг сообразила она, что несли труп и что на
княжеский двор проникла добравшаяся и до Твери черная смерть.
подошла, напоила, успокоила. Жизнь, в которой были и радости свои, и труд,
и гульба, и любовь, и походы ратные, сузилась до единого,
томительно-прекрасного, отчаянно просимого, недостижимого чуда: глотка
воды!
вздрагивая, по-детски, беззвучно и горько, так, как не плакал уже никогда
с отроческих лет. Вспомнил, что труп жены лежит в подклете, уложенный в
домовину им самим, когда он еще мог ходить, нет, шевелиться, ползать по
дому. И теща сгинула невестимо, и нет детей, забранных братнею снохой. Он
был один, один во всем огромном и страшном доме.