сушит и развращает мысль, и что страстный шахматист так же
нелеп, как сумасшедший, изобретающий перпетуум мобиле или
считающий камушки на пустынном берегу океана. "Я вас перестану
любить,-- говорила невеста,-- если вы будете вспоминать о
шахматах,-- а я вижу каждую мысль, так что держитесь". "Ужас,
страдание, уныние,-- тихо говорил доктор,-- вот что порождает
эта изнурительная игра". И он доказывал Лужину, что сам Лужин
хорошо это знает, что Лужин не может подумать о шахматах без
отвращения, и, таинственным образом тая, переливаясь и блаженно
успокаиваясь, Лужин соглашался с его доводами. И по огромному,
прекрасно пахнувшему санаторскому саду Лужин прогуливался в
новеньких ночных туфлях из мягкой кожи и одобрительно отзывался
о георгинах, и рядом шла его невеста и почему-то думала о
читанной в детстве книжке, где все неприятности в жизни одного
гимназиста, бежавшего из дома со спасенной им собакой,
разрешались удобной для автора горячкой (не тифом, не
скарлатиной, а просто горячкой), и нелюбимая дотоле молодая
мачеха так ухаживала за ним, что он ее вдруг начинал ценить и
звать мамой, и теплая слезинка скатывалась по щеке, и все было
очень хорошо. "Лужин здоров",-- сказала она, с удыбкой глядя на
его тяжелый профиль (профиль обрюзгшего Наполеона), опасливо
склоненный над цветком, который,-- Бог его знает,-- мог
укусить. "Лужин здоров. Лужин гуляет. Лужин очень милый". "Не
пахнет",-- баском сказал Лужин. "И не должно пахнуть,--
ответила она, взяв его под руку.-- Это у георгин не принято. А
вон тот белый господин -- табак. Он здорово пахнет ночью. Когда
я была маленькая, я всегда высасывала сок из серединки. Теперь
уже невкусно". "У нас в саду...-- начал Лужин и задумался,
щурясь на клумбы.-- Имелись вот эти цветочки,-- сказал он.--
Сад был вполне презентабельный". "Астры,-- пояснила она.-- Я их
не люблю. Они жесткие. А в нашем саду..."
расспрашивал Лужина: "У вашего отца была земля? Не правда ли?"
Лужин кивал. "Земля, деревня-- это превосходно,-- продолжал
профессор.-- У вас были, верно, лошади, коровы?" Кивок. "Дайте
мне представить себе ващ дом... Кругом вековые деревья... Дом
большой, светлый. Ваш отец возвращается с охоты..." Лужин
вспомнил, как однажды отец принес толстого, неприятного
птенчика, найденного в канаве. "Да",-- неуверенно ответил
Лужин. "Какие-нибудь подробности,-- мягко попросил профессор.--
Пожалуйста. Прошу вас. Меня интересует, чем вы занимались в
детстве, как играли. У вас были, наверное, солдатики..."
беспрестанно подталкиваемая такими расспросами, возвращалась
снова и снова к области его детства. То, что он вспоминал,
невозможно было выразить в словах,-- просто не было взрослых
слов для его детских впечатлений,-- а если он и рассказывал
что-нибудь, то отрывисто и неохотно,-- бегло намечая очертания,
буквой и цифрой обозначая сложный, богатый возможностями ход.
Дошкольное, дошахматное детство, о котором он прежде никогда не
думал, отстраняя его с легким содроганием, чтобы не найти в нем
дремлющих ужасов, унизительных обид, оказывалось ныне
удивительно безопасным местом, где можно было совершать
приятные, не лишенные пронзительной прелести экскурсии. Лужин
сам не мог понять, откуда волнение,-- почему образ толстой
француженки с тремя костяными пуговицами сбоку, на юбке,
которые сближались, когда ее огромный круп опускался в
кресло,-- почему образ, так его раздражавший в то время, теперь
вызывает чувство нежного ущемления в груди. Он вспоминал, как в
петербургском доме ее астматическая тучность предпочитала
лестнице старомодный, водой движимый лифт, который швейцар
пускал в ход при помощи рычага на стене вестибюля. "В
путь-дорогу",-- неизменно говорил швейцар, закрывая за ней
дверные половинки, и тяжкий, отдувающийся, вздрагивающий лифт
медленно полз вверх по толстому бархатному шнуру, и мимо лифта,
по облупленной стене, видной сквозь стекло, медленно спускались
темные географические пятна, те пятна сырости и старости, среди
которых, как и среди небесных облаков, господствует мода на
очертания Черного моря и Австралии. Иногда маленький Лужин
поднимался вместе с ней, но чаще оставался внизу и слушал, как
в вышине, за стеной, трудно взбирается лифт,-- и он всегда
надеялся, маленький Лужин, что лифт на полпути застрянет.
Частенько так и случалось. Шум прекращался, из неизвестного
междустенного пространства доносился вопль о помощи; швейцар
внизу двигал, гакая, рычагом, и открывал дверь в черноту и,
глядя вверх, деловито спрашивал: "Поехали?" Наконец что-то
содрогалось, приходило в движение, и через некоторый срок
спускался лифт -- уже пустой. Пустой. Бог весть, что случилось
с ней,-- быть может, доехала она уже до небес и там осталась,
со своей астмой, лакричными конфетами и пенсне на черном
шнурке. Пустым вернулось воспоминание, и в первый раз, быть
может, за всю свою жизнь Лужин задался вопросом,-- куда же,
собственно говоря, все это девается, что сталось с его
детством, куда уплыла веранда, куда уползли, шелестя в кустах,
знакомые тропинки?
санаторском саду, но у клумб был другой очерк, и березы были
размещены иначе, и просветы в их рыжей листве, налитые осенней
синевой, никак не соответствовали рисунку тех памятных
березовых просветов, на которые он эти вырезанные части лазури
так и этак накладывал. Неповторим как будто был тот далекий
мир, в нем бродили уже вполне терпимые, смягченные дымкой
расстояния образы его родителей, и заводной поезд с жестяным
вагоном, выкрашенным под фанеру, уходил жужжа под воланы
кресла, и Бог знает, что думал при этом кукольный машинист,
слишком большой для паровоза и потому помещенный в тендер.
Лужина. Затем шла другая пора, долгая шахматная пора, о которой
и доктор и невеста говорили, что это были потерянные годы,
темная пора духовной слепоты, опасное заблуждение,--
потерянные, потерянные годы. О них не следовало вспоминать. Там
таился, как злой дух, чем-то страшный образ Валентинова. Ладно,
согласимся, довольно,-- потерянные годы,-- долой их,--
забыто,-- вычеркнуто из жизни. И, если так исключить их, свет
детства непосредственно соединялся с нынешним светом, выливался
в образ его невесты. Она выражала собой все то ласковое и
обольстительное, что можно было извлечь из воспоминаний
детства,-- словно пятна света, рассеянные по тропинкам сада на
мызе, срослись теперь в одно теплое, цельное сияние.
лицо.-- Скоро сыграем свадьбу?" "Скоро,-- ответила она и
бросила свою кругленькую серую шляпу на диван.-- Во всяком
случае он на днях оставит санаторию". "Здорово твоему отцу
влетит,-- марок тысяча". "Я сейчас по всем книжным магазинам
рыскала,-- вздохнула дочь.-- Он непременно требовал Жюль Верна
и Шерлока Холмса. И оказывается, что он никогда не читал
Толстого". "Конечно-- он мужик,-- пробормотала мать,-- Я всегда
это говорила". "Слушай, мама,-- сказала она, слегка хлопая
перчаткой по пакету с книгами,-- давай условимся. С
сегодняшнего дня больше никаких таких милых замечаний. Это
глупо, унизительно для тебя и, главное, совершенно ни к чему".
"Не выходи ты за него замуж,-- изменившись в лице, проговорила
мать.-- Не выходи. Умоляю тебя. Ну, хочешь,-- я бухнусь перед
тобой на колени..." И, опираясь одной рукой о кресло, она стала
с трудом сгибать ногу, медленно опуская свое большое, слегка
похрустывавшее тело. "Пол продавишь",-- сказала дочь и,
захватив книги, вышла из комнаты.
и, прочитав, сказал, что это не то, что он хотел,-- неполное,
что ли, издание. Из других книг ему понравилась "Анна Каренина"
-- особенно страницы о земских выборах и обед, заказанный
Облонским. Некоторое впечатление произвели на него и "Мертвые
души", причем он в одном месте неожиданно узнал целый кусок,
однажды в детстве долго и мучительно писанный им под диктовку.
Кроме так называемых классиков, невеста ему приносила и всякие
случайные книжонки легкого поведения -- труды галльских
новеллистов. Все, что только могло развлечь Лужина, было
хорошо-- даже эти сомнительные новеллы, которые он со
смущением, но с интересом читал. Зато стихи (например, томик
Рильке, который она купила по совету приказчика) приводили его
в состояние тяжелого недоумения и печали. Соответственно с этим
профессор запретил давать Лужину читать Достоевского, который,
по словам профессора, производит гнетущее действие на психику
современного человека, ибо, как в страшном зеркале...
сказала она.-- - А стихи он плохо понимает из-за рифм, рифмы
ему в тягость".
еще меньше книг, чем она, гимназии не кончил, ничем другим не
интересовался, кроме шахмат,-- она чувствовала в нем призрак