расписки!)
издали конвоем. Конвой всегда нас видел только на расстоянии, возможном для
автоматной изготовки и выстрела, никого из нас по фамилиям, разумеется, не
знал, и, одинаково одетых, не различал бы если б не наши номера. Теперь же
конвоиры примечали, кто в колонне разговаривал, или путал пятерки, или рук
не держал назад, или поднял что-нибудь с земли -- и достаточно было рапорта
начкара в лагерь, чтобы виновника ждал карцер.
"краснопогонники", регулярные солдаты, эти сынки с автоматами были силой
тёмной, нерассуждающей, о нас не знающей, никогда не принимающей объяснений.
От нас к ним ничто не могло перелететь, от них к нам -- окрики, лай собак,
лязг затворов и пули. И всегда были правы они, а не мы.
оцепление, один зэк в дозволенной черте ступил несколько шагов, чтобы взять
свой хлеб из брошенной куртки -- а конвоир вскинулся и убил его. И он был,
конечно, прав. И получить мог только благодарность. И, конечно, не
раскаивается по сей день. А мы ничем не выразили возмущения. И, разумеется,
не писали никуда (да никто б нашей жалобы и не пропустил).
АРМу. С одной стороны была зона, и тут уже не стояло солдат. Вот-вот должны
были впускать нас в ворота. Вдруг заключённый Малой (а на самом деле --
рослый широкоплечий парень) ни с того, ни с сего отделился от строя и как-то
задумчиво пошёл на начальника конвоя. Впечатление было, что он не в себе,
что он сам не понимает, что' делает. Он не поднял руки, он не сделал ни
одного угрожающего жеста, он просто задумчиво пошёл. Начальник конвоя,
франтоватый гаденький офицер -- перепугался и стал задом наперёд бежать от
Малого, что-то визгливо крича и никак не умея вынуть пистолета. Против
Малого быстро выдвинулся сержант-автоматчик и за несколько шагов дал ему
очередь в грудь и живот, тоже медленно отходя. И Малой, прежде чем упасть,
еще шага два продолжал своё медленное движение, а из спины его, по следу
невидимых пуль, вырвались видимые клочки ваты из телогрейки. Но хотя Малой
упал, а мы, вся остальная колонна, не шевельнулись, начальник конвоя так был
перепуган, что выкрикнул солдатам боевую команду, и со всех сторон захлопали
автоматы, полосуя чуть выше наших голов, застучал пулемёт, развёрнутый
заранее на позиции, во много голосов, состязаясь в истеричности, нам
кричали: "Ложись! Ложись! Ложись!" И пули пошли ниже, ниже, в проволоку
зоны. Мы, полтысячи, не бросились на стрелков, не смяли их, а все повалились
ничком и так, уткнувшись лицами в снег, в позорном, беспомощном положении, в
это крещенское утро дольше четверти часа лежали как овцы -- всех нас они
шутя могли бы перестрелять и не несли бы ответа: ведь попытка к бунту!
лагерей -- и о периоде этом довольно сказано в "Иване Денисовиче".
Восьмой, -- но ведь [политических] же, чёрт возьми? Но ведь теперь-то --
отделённых, выделенных, собранных вместе -- теперь-то, кажется,
политических? -- вели себя так ничтожно? так покорно?
из ИТЛ'овских лагерей, и десятилетия рабской и господской традиции стояли и
за теми и за другими. Образ жизни и образ мыслей переносился вместе с живыми
людьми, они притепляли и поддерживали его друг в друге, потому что ехали по
несколько сот человек с одного лаготделения. На новое место они привозили с
собой всеобщую внушённую уверенность, что в лагерном мире человек человеку
-- крыса и людоед, и не бывает иначе. Они привозили в себе интерес к одной
лишь своей судьбе и полное равнодушие к судьбе общей. Они ехали, готовые к
беспощадной борьбе за захват бригадирства, за теплые придурочьи места на
кухне, в хлеборезке, в каптёрках, в бухгалтерии и при КВЧ.
там может полагаться только на случайную удачу и на свою бессовестность.
Когда же долгим этапом, две-три-четыре недели везут в одном вагоне, моют в
одних пересылках, ведут в одном строю уже довольно сталкивавшихся лбами, уже
хорошо оценивших друг в друге и бригадирский кулак, и умение подползать к
начальству, и умение кусать из-за угла, и умение тянуть "налево",
[отворачивая] от работяг, -- когда вместе этапируют уже спевшееся [кубло]
придурков, -- естественно, им не предаваться свободолюбивым мечтам, а дружно
перенести эстафету рабства, сговориться, как они будут захватывать ключевые
посты в новом лагере, оттесняя придурков из других лагерей. А работяги
тёмные, вполне смирившиеся со своей корявой тёмной судьбой, сговариваются,
как им на новом месте составить бригаду получше да подпасть под сносного
бригадира.
человек, и несёт в себе Божий огонь, и способен на высшую участь, но забыли
даже, что спину можно бы и разогнуть, что простая свобода есть такое же
право человека, как воздух, что все они -- так называемые [политические], и
вот теперь остаются промеж себя.
любимцев от частых побегов (82-я статья УК давала за побег только до двух
лет, а у воров бывали уже десятки и сотни наплюсованных, отчего ж не бежать,
коли некому унять?) власти решились клепать им за побег 58-14, то есть
экономический саботаж.
горстка, но, по их кодексу, вполне достаточно, чтобы вести себя дерзко,
нагло, ходить в комендантах с палками (как те два азербайджанца в Спасске,
зарубленные потом) и помогать придуркам утверждать на новых островах
Архипелага всё то же чёрно-говённое знамя рабских подлых
истребительно-трудовых лагерей.
и всё тут так и сложилось по подобию прежнего, как оно было принесено в умах
лагерников и начальства. Были комендант, помкоменданта и старшие бараков,
кто кулаками, кто доносами изнимавшие своих подданных. Был отдельный барак
придурков, где на вагонках и за чаем дружески решались судьбы целых объектов
и бригад. Были (благодаря особому устройству финских бараков) отдельные
[кабины] в каждом бараке, которые занимались, по чину, одним или двумя
привилегированными зэками. И нарядчики били в шею, и бригадиры -- по морде,
и надзиратели -- плётками. И подобрались наглые мордастые повара. И всеми
каптёрками завладели свободолюбивые кавказцы. А прорабские должности
захватила группка проходимцев, которые считались все инженерами. А стукачи
исправно и безнаказанно носили свои доносы в оперчасть. И, год назад начатый
с палаток, лагерь имел уже и каменную тюрьму -- однако еще не достроенную и
потому сильно переполненную: очереди в карцер с уже выписанным
постановлением приходилось ожидать по месяцу и по два -- беззаконие, да и
только! -- очередь в карцер! (Мне был присуждён карцер, так я и не дождался
очереди.)
пренебрегали лагерными постами). Уже как-то почувствовалось, что нет им
настоящего размаха -- нет блатной молодёжи, пополнения, не скачет никто на
цирлах. Что-то у них не срабатывало. Комендант Магеран, когда начальник
режима представлял его выстроившемуся лагерю, еще пытался смотреть с мрачной
бодростью; но уже неуверенность владела им, и скоро бесславно сошла его
звезда.
приёмной бане. Банщики, парикмахеры и нарядчики были напряжены и дружно
налетали на каждого, кто пытался сделать хотя бы робкое возражение против
рваного белья, или холодной воды, или порядка прожарки. Они только и ждали
таких возражений и налетали сразу несколько, как псы, нарочито, кричали
повышенно громко: "Здесь вам не Куйбышевская пересылка!" и совали к носу
откормленные кулаки. (Это психологически очень верно. Голый человек
десятикратно беззащитен против одетых. И если новый этап припугнуть в первой
бане, он будет уже и в лагерной жизни ущемлен).
осмотревшись, понять, "с кем идти", был в первый же день поставлен укреплять
лагерь -- копать яму под столб освещения. Он был слаб, не одолел нормы.
Помбыт Батурин, из сук, тоже притихающий, но еще не притихщий, обозвал его
[пиратом] и ударил в лицо. Гершуни бросил лом и вовсе ушёл от ямки. Он пошёл
в комендатуру и объявил: "сажайте, на работу больше не пойду, пока ваши
пираты дерутся" (его этот "пират" особенно обидел с непривычки). Посадить
его не отказались, он отсидел в два приёма 18 суток карцера (делается это
так: сперва выписывается 5 или 10 суток, а потом по окончании срока не
освобождают, ждут, чтобы заключённый начал протестовать и ругаться -- и
тут-то "законно" [втирают] ему второй карцерный срок). После карцера ему, за
буйство, выписали еще два месяца БУРа, то есть, в той же тюрьме сидеть, но
получать горячее, пайку по выработке и ходить на известковый завод. Видя,
что погрязает всё глубже, Гершуни пытался спастись теперь через санчасть, он
еще не знал цену её начальнице мадам Дубинской. Он предполагал, что
предъявит своё плоскостопие и его освободят от далеких хождений на
известковый. Но его и в санчасть отказались вести, экибастузский БУР не
нуждался в амбулаторном приёме. Чтобы всё-таки туда попасть, Гершуни,
наслушавшись, как надо протестовать, по разводу остался на нарах в одних
кальсонах. Надзиратели "Полундра" (психованный бывший морячок) и Коненцов
стащили его за ноги с нар и так, в кальсонах, поволокли на развод. Они
волокли, а он руками хватался за лежащие там камни, подготовленные к кладке,
-- чтобы удержаться за них. Уж Гершуни согласен был на известковый и только
кричал "дайте брюки надеть!" -- но его волокли. На вахте, задерживая весь
четырёхтысячный развод, этот слабый мальчик кричал: "Гестаповцы! Фашисты!" и
отбивался, не давая надеть наручников. Всё же Полундра и Коненцов согнули
ему голову до земли, и надели наручники, и теперь толкали идти. Их и
начальника режима лейтенанта Мачеховского не смущало, смущало почем мого
Гершуни -- как это он через весь поселок пойдет в кальсонах. И он отказался
идти! Рядом стоял курносый собаковод-конвоир. Запомнилось Володе, как он
тихо ему буркнул: "Ну, что бушуешь, становись в колонну. Посидишь у костра,