как зеницу ока, заприте его на ключ, не транжирьте его, обожайте друг друга
и - пошлите к черту все остальное! Верьте моим словам. Это вещает сам
здравый смысл. Здравый смысл не может лгать. Молитесь друг на друга. Каждый
по-своему поклоняется богу. Разрази меня гром, если не лучший способ чтить
бога - любить свою жену! Я люблю тебя - вот мой катехизис. Кто любит, тот
благочестив. В своем любимом ругательстве Генрих Четвертый сочетает святость
с обжорством и пьянством. "Свято-пьяное-брюхо!" Я не поклонник такой
религии. Здесь забыта женщина. От кого угодно, а уж от Генриха Четвертого я
этого не ожидал. Друзья мои, да здравствует женщина! Я старик, если верить
людям; но как это ни удивительно, я чувствую, что молодею. Я охотно гулял бы
по лесам и слушал пастушью свирель. Красота и счастье этих детей опьяняют
меня. Я и сам бы не прочь жениться, если бы кто-нибудь пошел за меня.
Немыслимо представить себе, что бог сотворил нас для чего-нибудь другого;
обожать, ухаживать, ворковать голубком, петь петухом, целоваться и
обниматься с утра до ночи, охорашиваться перед своей женкой, гордиться,
ликовать, распускать хвост - вот цель жизни. Угодно вам или нет, а вот что
мы думали в наше время, когда были молоды. Ух ты, сколько было
восхитительных женщин в старину, сколько прелестниц, сколько чудесниц! Я
немало произвел опустошений в их сердцах. Итак, любите друг друга. Если не
любить друг друга, то я, право, не понимаю, зачем, собственно, наступала бы
весна; тогда я просил бы всемогущего бога забрать назад и запереть в
кладовую все прекрасные творения, которыми он нас дразнит: и цветы, и
птичек, и хорошеньких девушек. Дети мои, примите благословение старика.
деда задавало тон всему пиршеству; каждый невольно заражался этим почти
столетним благодушием. Немножко танцевали, много смеялись; это была
благонравная свадьба. На нее смело можно было пригласить Доброе старое
время. Впрочем, оно и так присутствовало здесь в лице Жильнормана.
приложив палец к губам.
торжественное таинство любви.
должно проникать сквозь камни стен в виде слабых лучей и пронизывать ночной
мрак. Не может быть, чтобы это священное, предопределенное судьбою
празднество не излучало бы в бесконечность дивного света. Любовь - это
божественный горн, где происходит слияние мужчины и женщины; единое,
тройственное, совершенное существо, человеческое триединство выходит из
этого горна. Рождение единой души из двух должно вызывать волнение в
неведомом. Любовник - это жрец; непорочную деву объемлет сладостный страх.
Какая-то доля этой радости воспаряет к богу. Где истинный брак, где любовь,
там свет идеала. Брачное ложе во тьме- как луч зари. Если бы смертному взору
было дано лицезреть чудесные и грозные видения горнего мира, мы увидели бы,
как сонмы ночных духов, крылатых незнакомцев, голубых пришельцев из
невидимых сфер склоняются над этим светлым чертогом, умиленные,
благословляющие, с отблеском земного блаженства на божественных ликах,
указывая один другому на робкую и смущенную девственную супругу. Если бы в
этот несравненный час упоенные страстью новобрачные, уверенные, что они
наедине, прислушались, они различили бы смутный шелест крыл в своей
опочивальне. Истинному блаженству сопричастны ангелы. Вся ширь небес служит
сводом этому маленькому темному алькову. Когда уста, освященные любовью,
сливаются в животворящем лобзании, не может быть, чтобы этот неизъяснимый
поцелуй не отозвался трепетом там, высоко, в таинственных звездных
пространствах.
Любовь - вот единственное счастье на земле. Все остальное - юдоль слез.
не найти другой жемчужины в темных тайниках жизни. Любовь - это свершение.
Глава третья. НЕРАЗЛУЧНЫЙ
улыбнуться, Жан Вальжан поднялся с места и, пользуясь тем, что никто не
обращал на него внимания, незаметно вышел в прихожую. Это была та самая
комната, куда он вошел восемь месяцев тому назад, весь черный от грязи,
крови и пороха, когда принес деду его внука. Старинные стенные панели были
увешаны гирляндами листьев и цветов; на диване, куда в тот вечер положили
Мариуса, сидели теперь музыканты. Разряженный Баск, во фраке, в коротких
штанах, в белых чулках и белых перчатках, украшал каждое блюдо, перед тем
как нести к столу, венками из роз, Жан Вальжан, показав ему на свою
перевязанную руку, поручил объяснить причину своего ухода и покинул дом.
освещенными окнами столовой, выходившими на улицу. Он прислушивался. До него
доносился приглушенный шум свадебного пира. Он различал громкую, уверенную
речь деда, звуки скрипок, звон тарелок и бокалов, взрывы смеха и среди всего
этого веселого гула - нежный радостный голосок Козетты.
Вооруженного человека.
Белых мантий; ему пришлось сделать довольно большой крюк, но этой самой
дорогой ежедневно, вот уже три месяца, чтобы миновать грязную и многолюдную
Старую Тампльскую улицу, он провожал Козетту с улицы Вооруженного человека
на улицу Сестер страстей господних.
Квартира опустела. Не было даже Тусен. Шаги Жана Вальжана гулко раздавались
в пустых комнатах. Все шкафы были распахнуты настежь. Он прошел в спальню
Козетты. На кровати не было простынь. Тиковая подушка, без наволочки и
кружев, лежала на куче свернутых одеял в ногах ничем не накрытого тюфяка, на
котором некому уже было спать. Все милые женские безделушки, которыми так
дорожила Козетта, были унесены; оставалась лишь тяжелая мебель да голые
стены. С кровати Тусен все было снято. Только одна кровать была застлана и,
казалось, ждала кого-то: кровать Жана Вальжана.
пустые комнаты.
она не болела.
на "неразлучном", давно вызывавшем ревность Козетты, - на маленьком
сундучке, который всюду ему сопутствовал. Четвертого июня, переехав на улицу
Вооруженного человека, он поставил его на столик у изголовья кровати.
Поспешно подойдя к нему, он нащупал в кармане ключ и отпер сундук.
лет назад она уходила из Монфермейля: сначала черное платьице, черную
косынку, затем славные неуклюжие детские башмачки, которые, пожалуй, и
теперь пришлись бы впору Козетте, так мала была ее ножка, потом лифчик из
плотной бумазеи, вязаную юбку, фартук с кармашками и шерстяные чулки. Чулки,
еще хранившие очертания стройной детской ножки, были ничуть не длиннее
ладони Жана Вальжана. Все это было черного цвета. Он сам принес для нее в
Монфермейль эти вещицы. Вынимая из сундучка, он их раскладывал одну за
другой на постели. Он думал, он припоминал. Это происходило зимой, в декабре
месяце, в жестокую стужу; Козетта озябла и вся дрожала, едва прикрытая
лохмотьями, ее бедные ножки в деревянных башмаках посинели от холода. Жан
Вальжан заставил малютку сбросить рубище и заменить его этим траурным
платьем. Ее мать, должно быть, радовалась в могиле, что дочка носит по ней
траур, а главное, что она одета, что ей тепло. Он вспомнил Монфермейльский
лес; они прошли по лесу вместе, Козетта и он; он вспомнил зимнюю непогоду,
деревья без листьев, рощи без птиц, небеса без солнца, - все равно это было
чудесно. Он разложил на кровати эти детские одежды: косынку около юбки,
чулки возле башмачков, лифчик рядом с платьем и разглядывал их. Она была
тогда вот такого роста, она прижимала к груди свою большую куклу, она
спрятала дареную золотую монету в карман этого самого фартучка, она
смеялась; они шли вдвоем, держась за руки; кроме него, у нее не было никого
на свете.
сердце дрогнуло, он зарылся лицом в платьице Козетты, и если бы кто-нибудь
проходил по лестнице в эту минуту, он услышал бы безутешные рыдания.
Глава четвертая. IMMORTALE JECUR {*}
терзал орел и которая вновь срасталась.
возобновилась.
как Жан Вальжан, во мраке, один на один против своей совести изнемогал в
отчаянной борьбе!