молока, намазал кусок хлеба вареньем и поставил все это на красивый
лакированный поднос. Он требует отчет, он его получит. Марта молча наблюдала
за мной, покачиваясь в своем кресле. Как парка, у которой кончилась нить.
Убрав за собой, я направился к двери. Я могу идти спать? - спросила она. Она
дождалась, когда я нагрузил поднос и взял его в руки, чтобы задать этот
вопрос. Я вышел из кухни, поставил поднос на стул возле лестницы и вернулся
на кухню. Вы сделали бутерброды? - спросил я. Молоко тем временем остывало,
и на поверхности его возникала отвратительная пленка. Она их сделала. Я
пойду спать, - сказала она. Все шли спать. Через час вам придется подняться,
- сказал я, - чтобы закрыть дверь. Ей предстояло самой решить, стоит ли в
таком случае идти спать. Она спросила, как долго я предполагаю
отсутствовать. Понимала ли она, что я отправляюсь не один? Наверняка да.
Когда она поднялась к сыну позвать его, она должна была заметить рюкзак,
даже если он ничего ей не сказал. Не имею понятия, - сказал я И тут же,
проникшись ее старостью, хуже, чем старостью старением, печальным и
одиноким, в ее неизменном углу: Ну, полно, полно, недолго. И посоветовал ей,
в самых теплых для меня выражениях, хорошенько отдохнуть за время моего
отсутствия и не скучать, навещать своих друзей и принимать их у себя. Не
ограничивайте себя в чае и сахаре, - сказал я, - а если вам понадобятся
вдруг деньги, обратитесь к господину Савори. Моя внезапная сердечность не
знала границ, я даже пожал ей руку, которую она, угадав мое намерение,
поспешно вытерла о передник. Но и после рукопожатия я не выпустил ее руку,
такую слабую и красную. Ухватив за один палец, я подтянул всю руку к себе и
внимательно на нее посмотрел. И будь во мне слезы, которые я мог пролить, я
лил бы их потоками, часами. Кажется, ей пришла в голову мысль, что я
собираюсь покуситься на ее невинность. Я отпустил руку, взял бутерброды и
покинул ее.
никогда не прощался с ней так, но всегда небрежно, даже в тех случаях, когда
меня ожидало долгое отсутствие, которое на этот раз не грозило. Иногда я
отбывал, вообще не сказав ей ни слова.
держал сигару, но красивого пепла уже не было, он упал. Я упрекнул себя за
это. Насыпал в молоко снотворное. Он требует отчет, он его получит. Выходя с
подносом из комнаты, я заметил на моем письменном столе два альбома. И задал
себе вопрос, не отменить ли мне запрет, во всяком случае, на альбом с
дубликатами. Совсем недавно он заходил сюда за градусником. Не
воспользовался ли он этой возможностью, чтобы взять несколько любимых марок?
Я не располагал временем, чтобы проверить их все. Я поставил поднос и
поискал в альбоме несколько марок наугад. Первая - Того, алого цвета, с
прелестным суденышком, вторая - Ньяса, 1901 года, десять райсов, и еще
две-три. Особенно мне нравилась Ньяса. Марка была зеленого цвета и
изображала жирафа, ощипывающего верхушку пальмы. Все марки были на месте, но
это ничего не доказывало, кроме того, что выбранные мной марки были на
месте. И я окончательно понял, что если отменить свое решение, принятое
свободно и объявленное ясно, то это нанесет моему авторитету такой удар,
который он не в состоянии будет выдержать. Я мог только сожалеть об этом.
Сын уже спал. Я разбудил его. Он ел и пил, морщась от отвращения. Такую вот
благодарность я получаю. Я дождался, когда исчезла последняя капля,
последняя крошка. Он повернулся лицом к стене, я подоткнул ему одеяло. Я был
на волосок от того, чтобы поцеловать его. Ни он, ни я не произнесли ни
слова. Слова нам были не нужны, пока. Кроме того, сын мой редко заговаривал
со мной первым. Когда я обращался к нему с вопросом, он отвечал обычно не
сразу и как бы нехотя. Зато со своими приятелями, в те моменты, когда
думает, что меня поблизости нет, он говорлив невероятно. То, что мое
присутствие портило ему настроение, меня вовсе не смущало. Едва ли найдется
один человек на сотню, способный молчать и слушать, это точно, или хотя бы
представить себе это. А ведь только так удается проникнуть сквозь пустой шум
в то молчание, из которого соткана вселенная. Я искренне желал, чтобы моему
сыну это удалось. И чтобы он держался в стороне от тех, кто гордится
остротой своего зрения. Я не для того боролся, трудился до изнурения,
страдал, добивался положения, жил как дикарь, чтобы и сын мой жил так же. На
цыпочках я вышел из комнаты. Я охотно играл свою роль до конца.
ли мне принести извинения за мои слова? Я обронил эту мысль довольно
случайно, не придавая ей особого значения. Ибо, описывая тот день, я снова
становлюсь тем, кто пережил его, кто наполнил его до отказа ничтожными
заботами с единственной целью - забыть самого себя, лишить себя возможности
делать то, что я должен был делать. И как мысли мои тогда замирали перед
Моллоем, так сегодня замирает перед ним мое перо. Это признание терзало меня
уже давно. Высказав его, я не почувствовал облегчения.
сын умер в пути, я был бы в этом не виноват. Каждый отвечает за свое.
Некоторым это не мешает спать.
время бегства, от чего он бежит. Я спустился в сад и прошелся по нему, почти
в потемках. Знай я свой сад похуже, я непременно заплутал бы в кустарнике и
цветниках или наткнулся бы на ульи. Я и не заметил, как потухла моя сигара.
Я стряхнул пепел и положил сигару в карман, намереваясь выбросить ее в
пепельницу или в корзину для бумаг, позднее. Но на следующий день, далеко от
Фаха, я обнаружил ее в кармане и, признаться, не без удовольствия. Ибо я
смог извлечь из нее еще несколько затяжек. Обнаружить во рту потухшую
сигару, выплюнуть ее, отыскать в темноте, подобрать, задуматься над тем, что
с ней делать, стряхнуть с нее пепел и сунуть в карман, подумать о пепельнице
и корзине для бумаг, - это лишь основные вехи того пути, по которому моя
мысль следовала не менее четверти часа. Другие вехи касались собаки Зулу,
запахов - остроту которых дождь усилил десятикратно и источники которых я,
забавы ради, отыскивал в памяти и на ощупь, - света в соседнем доме,
отдаленного шума и т. д. Окно в комнате моего сына было слабо освещено. Он
любил спать с ночником. Кажется, я зря потакал этой его слабости. До
недавних пор он не мог уснуть без плюшевого медведя, которого прижимал к
себе. Когда он забыл про медведя (по имени Жанно), мне сразу следовало бы
запретить ему и ночник. Чем бы занимался я в тот день, если бы мысли о сыне
не отвлекали меня? Своими служебными обязанностями, возможно.
повернул назад, говоря себе, что, одно из двух, или дом мой не имеет
никакого отношения к тому упадку духа, в котором я оказался, или же во всем
следует винить мое маленькое имение. Принять второе предположение - значит
оправдать все то, что я уже натворил, и, авансом, то, что натворю до своего
отбытия. Оно приносило мне подобие помилования, краткий миг искусственной
свободы. И потому я его принял.
оно и было. А в некотором не было. Ибо, пристально вглядевшись в оконное
стекло, я различил слабое красноватое мерцание, которое не могло исходить от
печи, ибо печи в кухне не было, только газовая плита. Или печь, если вам так
угодно, газовая печь. Вернее, на кухне была настоящая печь, но ею никогда не
пользовались. Увы, в доме без газовой печи я чувствовал бы себя неуютно.
Люблю ночью, прервав свою прогулку, подходить к окну, освещенному или
неосвещенному, и заглядывать в комнату, смотреть, что там происходит. Я
закрываю лицо руками и всматриваюсь сквозь пальцы. Я до смерти напугал так
не одного уже соседа. Он выбегает на улицу и никого там не находит. Самые
темные комнаты возникают для меня из темноты, словно вернулся исчезнувший
день или выключенный секунду назад свет, по причине, о которой лучше не
говорить. Но мерцание на кухне было другого рода и исходило от ночника с
красным ламповым стеклом, который в комнате Марты, смежной с кухней, вечно
освещал стопы деревянной Мадонны на стене. Марте надоело себя укачивать, она
ушла в комнату и прилегла там на кровать, оставив дверь открытой, чтобы не
пропустить ни одного звука. А может быть, и уснула.
приложил ухо к замочной скважине. Некоторые припадают к замочной скважине
глазом, я - ухом. Я ничего не услышал, это меня удивило: обычно сын мой спал
шумно, с открытым ртом. Я удержался от того, чтобы открыть дверь. Ибо
молчание это могло занять мой ум, на некоторое время. Я пошел в свою
комнату.
не зная, куда он идет, не сверившись ни с картой, ни с расписанием, не
наметив маршрут и привалы, не вникнув в прогноз погоды, имея лишь самое
смутное представление о походном снаряжении, которое ему понадобится, о
возможной продолжительности экспедиции, о сумме денег, которая могла ему
потребоваться, и даже о самой деятельности, которой ему предстоит заняться,
и, следовательно, о средствах, которые для этого необходимы. И однако же я
насвистывал, набивая свой рюкзак минимумом содержимого, подобного тому,
которое я рекомендовал сыну. На себя я надел старую охотничью куртку, бриджи
до колен, гольфы и черные башмаки на толстой подошве. Ухватившись руками за
ягодицы, я нагнулся, чтобы осмотреть свои ноги. Тощие, с узловатыми
коленями, они плохо соответствовали моему спортивному наряду, подобных
которому в моей деревне, кстати сказать, не носили. Но когда я уходил по
ночам и в отдаленные места, я охотно его надевал, заботясь, в первую
очередь, об удобстве, хотя и напоминал в нем огородное пугало. Мне не
хватало только сачка для ловли бабочек, чтобы меня можно было принять за
сельского учителя в отпуске для поправки здоровья. Тяжелые черные башмаки,
которые, казалось, требовали темно-синих шерстяных брюк, довершали мой
костюм, который, если бы не они, мог показаться несведущим людям образчиком
джентльменской разновидности дурного вкуса. На голову, после надлежащего
колебания, я решил надеть соломенную шляпу, побуревшую от дождей. Ленточка с
нее потерялась, отчего шляпа казалась необычайно высокой.
отдав в конце концов предпочтение тяжелому зонту с массивной ручкой. Накидка
- удобная одежда, их у меня было несколько. Она позволяет рукам свободно
двигаться и, в то же время, скрывает их. Бывают моменты, когда накидка, так