нужно другое.
Какие-то страницы его слиплись. Джемс, воровски оглянувшись, осторожно
разъединил их, и я увидел заложенный внутрь газетный листок небольшого
формата на тоненькой, почти прозрачной бумаге, на которой обычно
печатаются увесистые однотомники и карманные словари. Название листка
"Либертэ", колонка курсива под заголовком "Доколе!" и шапка на оставшиеся
четыре колонки "Трупы на колючей проволоке", а под ней шрифтом поменьше:
"Массовые расстрелы в Майн-Сити" без ненужных пояснений рассказали мне все
о газете. У Сопротивления родился печатный орган, и Джемс, подхвативший
эстафету отца на поприще журналистики, был одним из редакторов.
Мартина.
на хронике, - посоветовал я.
ногами.
приоткрыть наше инкогнито. А может быть, оно уже раскрыто?
Борис? Так он ладья или слон, а не пешка. Он имеет право знать многое из
того, что известно нам.
до моей руки холодными пальцами, процедив сквозь зубы: "Я не столь
педантичен, но спорить не буду", я - стараясь скорее уйти: сказанное об
Этьене отодвигало все заботы.
другого романа? С другой метафорой. Может быть, прожив здесь девять лет...
Этот Этьен биологическое повторение того. Больше мы ничего не знаем.
непременным условием: Этьен знать не должен.
какие у меня основания? Предположение. Предчувствие. Дурной сон. Нет, не
рискну.
поговорили.
18. ЭКЗАМЕН
помельче, в пять - двери больших магазинов и ворота заводов, а в шесть
собиралась в своих канцеляриях вся конторская братия. Дежурный портье
поднял меня в четыре утра, когда Мартин еще не вернулся с ночной смены, а
Зернов с Толькой мирно посапывали в своих постелях.
"пища" - он произнес при этом с подчеркнутым уважением и даже
настороженностью: видимо, в отель "Омон" из продовольственной полиции
обращались не часто. - Предупредили, что в пять за вами пришлют экипаж.
портье и вышел на улицу. Экипаж подъехал почти одновременно - открытый
кузов легковой автомашины, запряженный парой рослых и упитанных лошадей с
расчесанными гривами. Вместо обрезанного радиатора торчал самодельный
облучок-модерн из полых алюминиевых трубок с губчатой подушкой, на которой
восседал очередной "бык" в сером мундире с выцветшим желтым шитьем. В
лучшие времена оно было золотым, но и здесь мундиры изнашивались скорее,
чем люди. Более импозантный галунщик - очевидно, мой телохранитель или
конвойный - сидел в машине. Увидев меня, вышедшего к обочине тротуара, он
открыл дверцу:
не произнес ни слова, явно отягощенный неприятной необходимостью быть
внимательным и любезным с каким-то штатским парнем, явно не солидным ни по
возрасту, ни по внешности да еще проживавшим в каком-то второсортном,
старомодном отеле. Меня его молчание вполне устраивало, позволяя без
глупых вопросов и ответов в одиночку наслаждаться утренней прогулкой по
городу. Лошади постукивали по каменной брусчатке, бич кучера-галунщика
привычно посвистывал, а Город, удивительный и все еще до конца не понятый,
изменяясь на каждом углу, знакомо бежал навстречу. Я сказал - "знакомо", и
тем не менее они все еще ошеломляли, эти углы, стыки и переходы, когда
тихая провинциальная французская улочка с полуподвальными
лавчонками-погребками и распухшими от сидячей жизни консьержками в
подъездах вдруг устремлялась к небу бетонно-стеклянным вакуумом
небоскребов с матовыми от пыли окнами всех этажей до крыш и огромными, в
два человеческих роста, витринами, сверкающими черт знает чем, лишь бы
ярким и многоцветным. Разинув рот, вы так и не закрывали его, потому что
небоскребная высь тотчас же сменялась одноэтажной Америкой без тротуаров,
но с неизменной драг-содой и механическими бильярдными, а та, в свою
очередь, сворачивала на древнюю парижскую набережную с лотками цветочниц и
фруктовщиков. Фрукты, как и все пищевое, доставлялось по ночам
полицейскими, а цветы выращивались в оранжереях и палисадниках подальше от
причудливых уличных стыков, где-то возле домов-трамваев и домов-автобусов
или в специализированных садоводствах на отвоеванной у леса земле. Мы
проезжали мимо прохожих, куда-то спешивших, как спешат по утрам все
прохожие мира, обгоняли такие же смешные автоэкипажи, как наш, и не
смешные, но просто не современные ландо и фиакры, и уродливые коляски
велорикш, и совсем уже не странные, а привычные машины велосипедистов,
обросшие прикрепленными на рамах и багажниках корзинками и рюкзаками. А
нас обгоняли пыхтящие и дымящие дровяные и угольные автомобили-уродцы, по
какой-то улице гремела конка с летним, открытым вагончиком и длинной
подножкой, по которой взад и вперед сновал продающий билеты кондуктор, и
почти на каждом бульваре по земляной, изрытой конскими подковами широкой
дорожке ехали верховые галопом и шагом, чаще патрульные и реже штатские, в
цветных камзолах и бриджах, как на любительском гандикапе. Странный,
чудный и необычайный город, нелепо сшитый и еще нелепее перешитый и
дошитый, взращенный искусственно, но все-таки живой и человечный,
биологически повторяющий людское обиталище на Земле, - Город, в котором
многое хотелось бы изменить и поправить, но только создатели его не знали
как.
двух этажах двадцатиэтажного здания, вытянувшегося по всему кварталу,
дощечка на углу которого извещала, что это Четырнадцатый блок
американского сектора. То был действительно блок, гигантский
металлостеклянный куб, живой только в первых двух этажах и мертвый в
остальных восемнадцати, где лежала многолетняя пыль и жили привидения,
если их догадались синтезировать наши "всадники ниоткуда". Мимо
неподвижных постовых меня провели во второй этаж, в большую светлую
комнату, нечто вроде спортивного зала с тиром и гимнастическими приборами,
с плоскими матами на полу и скамьями по стенам. За единственным столом с
голой пластмассовой крышкой сидело трое, судя по нашивкам, высших
полицейских чинов. Мой спутник, стараясь ступать как можно бесшумнее,