персоной, - и это каким-то не совсем понятным образом подвигло вдруг меня
на прямой вопрос:
больнице? Что там у тебя, собственно, произошло?
прямые вопросы обычно следуют до отвращения уклончивые ответы, и всех
вокруг начинает тошнить. Да и прямые ответы, как правило, тоже не сахар.
Однако же тайна страшного Ивана Давыдовича и Костиного змеиного шипения
("О себе подумай, Сорокин!.."), раньше только раздражавшая меня наподобие
некоей душевной заусеницы, сейчас вдруг потребовала немедленного и полного
разъяснения. Что же, в самом деле, мне теперь - каждый раз трепетать, с
Кудиновым встречаясь?
трепетать, с тобой встречаясь? Нет уж, изволь объясниться!
не зная, куда его приткнуть в безопасное место, и снова принялся он
лепетать, бормотать, экать и мекать, однако ж на этот раз выглядел он не
столько испуганным, сколько смущенным, будто поймали его за тайным
разглядыванием специфического заграничного журнальчика. И хотя был он
достаточно невнятен, все же я уловил в его бормотании и меканье некую
вполне связную и вполне грязноватую историю - про какие-то редкие
медикаменты... Без рецептов, сам понимаешь... Тесть двоюродного брата...
Ну, ты же понимаешь, старик?.. Все же родня, неудобно... Ни-ни-ни, никакой
уголовщины, что ты, но ты же его напугал до этого, как его... Я сам
виноват, но и ты пойми меня правильно... Знаешь, как это бывает... Кому
охота объясняться... И так далее.
облегчение (всего-то навсего - гос-споди!), но ведь и разочарование тоже:
всего-то навсего, а я-то!.. И когда ситуация, как мне показалось,
прояснилась полностью, я прервал его излияния, не стараясь скрыть ни
брезгливости своей, ни облегчения, ни разочарования:
Дедуля! Клянусь честью! А ты-то что подумал, а? Признайся: ведь черт-те
что подумал, а?
себе вниз по лестнице. А подумал я (уж который раз), что жизнь наша, что
бы ни говорили нам об этом энтузиасты, по сути своей вполне обыкновенна и
незагадочна (и слава богу, если серьезно), и что нет, видимо, ничего
такого в мире, друг Горацио, о чем так сладко болтается вечерком нашим
кухонным мудрецам, и что прав, надо полагать, мой герой, когда брюзжит:
"Нет никакого Бермудского треугольника! Есть треугольник А-Бэ-Цэ, который
равен треугольнику А-штрих-Бэ-штрих-Цэ-штрих..." и даже не "равен", а
"конгруэнтен" - так теперь надобно говорить.
сестры, а я-то намудрил, а я-то насочинял в воображении своем...
Собственно, ничего я еще пока не насочинял, но был близок, тут уж никуда
не денешься - близок я был. И уже мерещилось мне, что мафусаллин этот
дефицитный - есть не что иное, как мой эликсир жизни, живая моя вода из
каменной пещеры. И мерещились мне уже мои "бессмертные". И совсем уже было
вообразил я, что начал пресуществляться мой старый сюжет, и возникали
вокруг из небытия придуманные мной персонажи. И вот все кончилось - вялым
анекдотом. В который раз.
мой, агент ноль-ноль-семь, клетчатая моя тень в металлических очках?
Неужели же я просто подстегнул его к своим переживаниям (как все мы делаем
это с приметами, озарениями и тайными голосами), позабывши, какая чертова
уйма в Москве клетчатых пальто и металлических оправ?..
еще раз, хотя и вовсе неожиданным образом.
это величайшее достижение двадцатого века - красно-желтый фургон
спецмедслужбы. Задние дверцы его были распахнуты настежь, и двое
милиционеров ввергали в ее недра клетчатое пальто-перевертыш. Ввергаемое
пальто отбрыкивалось задними ногами, а может быть и не отбрыкивалось, а
тщилось отыскать под собой опору. Лица я не видел. Я вообще больше ничего
не видел, если не считать очков. Металлическая оправа от очков, - ее
деловито пронес мимо меня, держа двумя пальцами, третий милиционер, тут же
скрывшийся за фургоном. Затем дверцы захлопнулись, машина выпустила из
себя кубометр гнусного запаха и медленно укатила. Вот и все приключение, и
спросить не у кого, что здесь произошло, потому что миновали времена,
когда такого рода инциденты собирали зрителей. И я пошел своей дорогой.
улице, - вдруг ни с того ни с сего, перед мысленным взором моим принялись
выскакивать из каких-то недр и суматошно закружились люди, реплики,
эпизоды, да так ловко, так сноровисто, словно все это время я только о них
и думал.
принялся строиться во мне - провинциальный южный городок на берегу моря,
ранняя осень, дожди уже начинаются, и листья желтеют, и третьеразрядный
писатель, этакий периферийный Феликс Сорокин, но помоложе, пожалуй, лет
этак Сорока... и не Сорокин, конечно, а, скажем, Воробьев... выходит он
утром из своей квартиры по делам... Посуду, например, сдать, здоровенная у
него в руке авоська с бутылками из-под "бжни"... А сдавши посуду, пойдет
он потом выступать перед читателями... Перед пенсионерами в дом
культуры... Но не тут-то было, гражданин Воробьев! Из соседней квартиры
выносят ему навстречу санитары соседа его, Костю, например, Курдюкова,
поэтишку-скорохвата, при последнем издыхании... Дальше - по жизни, ничего
придумывать не надо. Мафусаллин; институт, вурдалак Иван Давыдович,
клетчатое пальто в трамвае. Весь день моего Воробьева преследуют странные
происшествия. То, скажем, самосвал, мирно стоявший на пригорке по-над
очередью в пункт приема стеклотары, срывается вдруг с тормозов и катит
прямо на моего Воробьева, да так, что тот едва успевает отскочить. То
вдруг огромный булыжник, невесть откуда свалившийся, врезается у самых ног
Воробьева, присевшего завязать шнурок на ботинке. (Пусть он у меня целый
день шляется по городу с этой своей авоськой осточертевшей.) То вдруг из
рядов пенсионеров в доме культуры воздвигается клетчатое пальто и задает
вопрос... Какой же это будет вопрос? А, черт, ладно, потом придумаю.
пятеро, паршивых и гадких. Пятеро древних гишу. Пятеро гнойных прыщей,
каждый в своем роде.
самом деле древний алхимик, еще императору Рудольфу золото добывал из
свинячей желчи, а в наши дни - бессменный председатель месткома у себя в
институте.
мужики - что пауки для паучихи: попользовалась и за щеку... Самка гишу.
Маркитантка из рейтарского обоза... Таскалась за солдатней еще во время
гугенотских войн...
бессмертные, конечно, но только в том смысле, что своей смертью не
умирают. А убить их вполне можно. И пулей, и ножом, и ядом, и как угодно.
Тогда все выстраивается. Костя Курдюков, обожравшись тухлыми консервами,
со страху решил, что помирает, и послал моего Воробьева к вурдалаку, чтобы
тот дал две-три капли эликсира. (А вурдалак, сами понимаете, пользуясь
государственным оборудованием, все пытается синтезировать эликсир, и
две-три капли у него всегда есть - для химических целей.) Принимаем,
значит, что эликсир может действовать и как лекарство тоже. Иван же
Давыдович, вурдалак мой дорогой, будучи существом в высшей степени
подозрительным и недоверчивым, решает, что произошла утечка информации, и
направляет по следам Воробьева верного человека в клетчатом пальто. Чтобы,
во-первых, проследить, а во-вторых, припугнуть. А уж ночью они ввалятся к
Воробьеву в дом всей компанией. Не жалкие свифтовские струльдбруги,
маразматики полудохлые, а жуткие древние гишу - без чести, без совести,
без жалости, энергичные, свирепые, готовые на все. Тут-то, ночью, все и
начинается...
бессмертных. Это у меня может получиться. Это у меня должно получиться!
Черт подери, это у меня получится! Не-ет, государи мои, у хорошего хозяина
даром ничего не пропадет, все в дело идет. И клетчатые пальто загадочные,
и свирепые председатели месткомов, и даже давно забытые наметки в рабочем
дневнике десятилетней давности...
как и предполагал, в три без четверти.
молодая еще пенсионерка, которая и работает-то у нас без году неделя, а
уже всех знает, во всяком случае меня. Мы раскланялись, я предупредил ее,
что жду даму, разделся и побрел наверх в приемную комиссию. Зинаида
Филипповна, черноглазая и белолицая, как всегда очень занятая и очень
озабоченная, указала мне на шкаф, где на трех полках отдельными кучами
лежали сочинения претендентов. Подумать только, всего-то их восемь, а уже
напечатали такую уйму!
Филипповна, рассеянно мне улыбаясь. - Вы ведь военно-патриотическую тему
предпочитаете? Вон крайняя стопка, Халабуев некто. Я вам уже записала.
Жалок и тосклив был вид стопки, воплотившей в себя дух и мысль неведомого
мне Халабуева. Три тощеньких номера "Прапорщика" с аккуратненькими
хвостиками бумажных закладок и одинокая, тощенькая же книжечка
Северно-Сибирского издательства, повесть под названием "Стережем небо!".