поселиться у кого-нибудь из моих детей. А ведь я клялся, что меня никог-
да не постигнет такая беда! Я их люблю, само собой; они меня любят, ко-
нечно. Но я не настолько глуп, чтобы не знать, что всякая птица должна
сидеть в своем гнезде и что старшие стесняют младших и сами стеснены.
Всякий заботится о своих яйцах, о тех, которые он снес, а до тех, откуда
он вышел сам, ему больше нет дела. Старик, который упорно продолжает
жить, становится помехой, если он суется в молодой выводок; и сколько бы
он ни старался держаться в стороне, ему подобает уважение! К черту ува-
жение! Это причина всех бед: из-за него равенства нет. Я делал все воз-
можное, чтобы моих пятерых детей не душило уважение ко мне; и это мне, я
бы сказал, удалось; но что бы вы ни делали и как бы они вас ни любили,
они всегда будут смотреть на вас слегка как на чужого: вы пришли из кра-
ев, где они не родились, а вы не узнаете тех стран, куда они идут; так
как же вам вполне понять друг друга? Вы друг друга стесняете, и вас это
сердит. И потом страшно сказать: человек, которого больше всего любят,
должен меньше всего подвергать испытанию любовь своих близких: это зна-
чило бы искушать бога. Нельзя слишком многого требовать от нашей челове-
ческой природы. Хорошие дети хороши; мне жаловаться не на что. И они еще
лучше, если не приходится к ним обращаться. Я бы мог многое рассказать
на этот счет, если бы хотел. Словом, у меня есть гордость. Я не люблю
отнимать пирог у тех, кому я его дал. Я словно говорю им: "Платите!"
Куски, которые я не заработал сам, застревают у меня в горле; мне кажет-
ся, будто чьи-то глаза считают каждый мой глоток. Я желаю быть обязанным
только моим трудам. Мне надо быть свободным, быть хозяином в своем доме,
входить, выходить, когда вздумается. Я никуда не гожусь, когда чувствую
себя униженным. О, горе быть старым, зависеть от милости близких; это
еще хуже, чем зависеть от сограждан: потому что близкие вынуждены оказы-
вать вам милость; никогда не знаешь, по доброй ли воле они это делают; и
предпочел бы околеть, лишь бы не стеснять их".
своей независимости, во всем любимом, в воспоминаниях былого, рассеяв-
шихся дымом, во всем, что во мне было и лучшего и худшего; и я знал, что
все равно, как бы я ни возмущался, мне придется пойти этим единственным
путем. Должен сознаться, что вел я себя отнюдь не как философ. Я
чувствовал себя жалким, словно дерево, срубленное под корень и рассечен-
ное на куски.
увидел невдалеке застланную кудрями деревьев, окаймлявших въезд, зубча-
тую башенку замка Кенси. И мне сразу вспомнились все чудесные работы,
которые я за четверть века там разместил, мебель, панели, резная лестни-
ца, все, что этот добрый сеньор Фильбер мне заказывал... Удивительный
чудак! Иной раз он меня бесил чертовски. Ведь взбрендило же ему в один
прекрасный день, чтобы я изваял его любовниц в костюме Евы, а его самого
в одеянии Адама, Адама игривого, предприимчивого, уже после явления
змея! А в оружейной палате, - ведь вздумалось же ему, чтобы оленьи голо-
вы, изваянные в виде трофея, изображали физиономии честных местных рога-
чей? Похохотали мы с ним вдоволь... Но угодить этому черту было нелег-
ко... Бывало, кончишь - и начинай сначала. А что до денег, то видать их
было редко... Да это неважно! Он умел любить все красивое, будь оно из
дерева или из плоти, и почти что одинаковым образом (и это правильно:
создание искусства надо любить, как любишь свою милую, страстно, душой и
телом). И если он, ворюга, мне и недоплатил, то зато он меня спас! Пото-
му что, хоть там я и погиб, здесь я уцелел. Дерево моего прошлого разру-
шено; но у меня остались его плоды; они защищены от холода и огня. И мне
захотелось снова их увидеть и впиться в них зубами тотчас же, чтобы вер-
нуть себе вкус к жизни.
сославшись на то, что мне якобы нужно сделать обмеры для новых работ, я
направился туда, где знал, что найду свои детища. Я уже несколько лет их
не видал. Пока художник чувствует силу в чреслах, он родит и не вспоми-
нает о рожденном. К тому же последний раз, что я хотел войти, господин
де Кенси с каким-то странным смешком меня не впустил. Я решил, что у не-
го, должно быть, спрятана какая-нибудь особа, какая-нибудь замужняя жен-
щина, и так как я был вполне уверен, что это не моя жена, то я и не стал
волноваться. И потом с причудами этих вельможных скотов не спорят: оно
благоразумнее. В Кенси никто и не старается понять хозяина: у него мозги
не совсем в порядке.
гов, как остолбенел, подобно Лотовой жене. Виноградные гроздья, персико-
вые ветви и цветущие лианы, обвивавшиеся вокруг резных перил, - все это
было грубо искромсано ножом. Я не верил своим глазам, я обхватил ладоня-
ми несчастных калек; я ощутил пальцами начертания их ран. Со стоном, за-
дыхаясь, я бросился наверх: я страшился того, что увижу!.. Но это прев-
зошло мои ожидания.
лях были отрезаны то нос, то рука, то нога, то фиговый листок. На стен-
ках сундуков, на каминах, на стройных бедрах резных колонн виднелись,
как раны, глубокие надписи ножом, имя владельца, какаянибудь идиотская
мысль или же день и час этой Геркулесовой работы. В глубине большой га-
лереи моя красивая Ионнская нимфа, опирающаяся коленом на шею мохнатой
львицы, послужила мишенью, ее живот был продырявлен аркебузными выстре-
лами. И повсюду, куда ни взглянешь, все изломано и изрезано, настроган-
ные стружки, чернильные и винные пятна, намалеванные усы или грязные
шутки. Словом, все, что скука, все, что одиночество, все, что гаерство и
тупость могут подсказать несуразного мозгам богатого идиота, который сам
не знает, что придумать, сидя у себя в замке, и, ни на что не способный,
умеет только разрушать... Будь он здесь, мне кажется, я бы его убил. Я
стонал, я глухо сипел. Я долго не мог ничего вымолвить. Шея у меня стала
вся багровая, и жилы на лбу вздулись; я вылупил глаза, как рак. Наконец,
несколько ругательств вырвалось-таки наружу. Пора было! Еще немного, и я
бы задохся... Раз пробку выбило, уж я дал себе волю, бог мой! Десять ми-
нут кряду, не переводя духа, я поминал всех богов и изливал свою нена-
висть.
десных детей, чтобы ты их замучил, изуродовал, изнасиловал, перепачкал и
запакостил! Увы, мои дорогие малютки, рожденные в радости, вы, в ком я
видел своих наследников, кого я создал здоровыми, сильными и крепкими, с
мясистыми телами, где все было на месте, вы, сработанные из такого дере-
ва, что жить бы вам тысячу лет, в каком виде я вас застаю, изувеченными,
искалеченными, сверху, снизу, спереди и сзади, с носа и с кормы, с пог-
реба и с чердака, исполосованными, как шайка старых громил, вернувшихся
с войны! И неужто я отец всей этой богадельни!.. Великий боже, услышь
меня, даруй мне милость (быть может, мою молитву ты считаешь излишней)
попасть после смерти не в рай твой, а в ад, к самому вертелу, где Люци-
фер поджаривает проклятые души, чтобы моя рука ворочала и так и этак па-
лача моих детей, проткнутого через задний проход!
вопли... Подталкивая меня к дверям, этот почтенный человек пытался меня
утешить.
каких-то деревяшек! Что бы ты сказал, если бы тебе пришлось жить, как
нам, с этим сумасшедшим? Не лучше ли, чтобы он потешался (это его право)
над досками, за которые он тебе заплатил, чем над добрыми христианами,
как мы с тобой?
бы не дал себя выпороть за любую из этих деревяшек, оживленных моими
пальцами? Человек - ничто; свято его создание. Трижды убийца - убивающий
мысль!
что мои слушатели ничего не поняли и что я для Андоша едва ли не такой
же сумасшедший, как его хозяин. И когда я при этом еще раз обернулся на
пороге, чтобы окинуть последним взглядом поле сечи, вдруг мысль о том,
как все это смешно: и мои бедные безносые боги, и их Аттила, и Андош с
его спокойными глазами, жалеющими меня, и я сам, старый дурак, даром
тратящий слюну на стоны и на монолог, кдторый слышит только потолок, -
вдруг мысль о том, как все это смешно, пронеслась у меня в голове...
фрррт... как ракета; так что, сразу позабыв и гнев и горе, я рассмеялся
в лицо опешившему Андошу и вышел вон.
меня ничего не осталось, кроме моей шкуры... Да, черт возьми, но оста-
лось и то, что в ней. Как у того осажденного, который, на угрозу убить
его детей, если он не сдастся, отвечал: "Изволь! У меня здесь при себе
орудие, чтобы наделать новых", - мое орудие со мной, черт побери, его у
меня не отняли, его у меня не отнять... Мир - бесплодная равнина, где
местами колосятся нивы, засеянные нами, художниками. Звери земные и не-
бесные клюют их, жуют и топчут. Бессильные творить, они умеют только
убивать. Грызите и уничтожайте, скоты, попирайте ногами мою рожь, я вы-
ращу новую. Колос зрелый, колос мертвый, что мне жатва? Во чреве земли
бродят новые семена. Я то, что будет, а не то, что было. И в день, когда
моя сила угаснет, когда у меня не будет больше моих глаз, моих мясистых
ноздрей и глотки под ними, куда спускаешь вино и где так хорошо подвешен
мой неугомонный язык, когда у меня не будет больше моих рук, ловкости
моих пальцев и моей свежей мощи, когда я буду очень стар, бескровен и
бестолков... в этот день, Брюньон, - меня уже не будет. Да ты не беспо-
койся! Разве можно себе представить Брюньона, который перестал бы
чувствовать, Брюньона, который перестал бы творить, Брюньона, который
перестал бы смеяться, у которого не летели бы искры из-под копыт?
Нельзя; это будет значить, что от него остались одни штаны. Можете их
спалить. Берите мои обноски..."