посадили меня туда на малое время в острог. Смотрю: сидят со мной человек
двенадцать, все хохлов, высокие, здоровые, дюжие, точно быки. Да смирные
такие: еда плохая, вертит ими ихний майор, как его милости завгодно (Лучка
нарочно перековеркал слово). Сижу день, сижу другой; вижу - трус народ.
"Что ж вы, говорю, такому дураку поблажаете?" - "А поди-кась сам с ним
поговори! " - даже ухмыляются на меня. Молчу я.
бросая Кобылина и обращаясь ко всем вообще. - Рассказывал, как его в суде
порешили и как он с судом разговаривал, а сам заливается-плачет; дети,
говорит, у него остались, жена. Сам матерой такой, седой, толстый. "Я ему,
говорит, бачу: ни! А вин, бисов сын, все пишет, все пишет. Ну, бачу соби,
да щоб ты здох, а я б подывився! А вин все пишет, все пишет, да як писне!..
Тут и пропала моя голова!" Дай-ка, Вася, ниточку; гнилые каторжные.
подлой бабы берет? - продолжал Лучка, вдевая на свет нитку.
рассказ, даже как будто и внимания не удостоил Кобылина. Спокойно расправил
нитки, спокойно и лениво передернул под собой ноги и наконец-то уж
заговорил:
утра у соседа жулик2 спросил, взял да и спрятал, значит, на случай.
Рассвирепел майор. Едет. Ну, говорю, не трусить, хохлы! А у них уж душа в
пятки ушла; так и трясутся. Вбежал майор; пьяный. "Кто здесь! Как здесь! Я
царь, я и бог!"
----
Лучка, - нож у меня в рукаве.
ближе, - нет, уж это как же может быть, говорю, ваше высокоблагородие,
чтобы вы были у нас царь да и бог?"
высокоблагородие, как, может, известно и ведомо вам самим, бог наш,
всемогущий и вездесущий, един есть, говорю. И царь наш един, над всеми нами
самим богом поставленный. Он, ваше высокоблагородие, говорю, монарх. А вы,
говорю, ваше высокоблагородие, еще только майор - начальник наш, ваше
высокоблагородие, царскою милостью, говорю, и своими заслугами".
захлебывается. Удивился уж очень.
ему так-таки весь нож и впустил. Ловко пришлось. Покатился да только ногами
задрыгал. Я нож бросил.
царь, я и бог" - и много других подобных этому были в немалом употреблении
в старину между многими из командиров. Надо, впрочем, признаться, что таких
командиров остается уже немного, а может быть, и совсем перевелись. Замечу
тоже, что особенно щеголяли и любили щеголять такими выражениями бо'льшею
частью командиры, сами вышедшие из нижних чинов. Офицерский чин как будто
переворачивает всю их внутренность, а вместе и голову. Долго кряхтя под
лямкой и перейдя все степени подчиненности, они вдруг видят себя офицерами,
командирами, благородными и с непривычки и первого упоения преувеличивают
понятие о своем могуществе и значении; разумеется, только относительно
подчиненных им нижних чинов. Перед высшими же они по-прежнему в
подобострастии, совершенно уже не нужном и даже противном для многих
начальников. Иные подобострастники даже с особенным умилением спешат
заявить перед своими высшими командирами, что ведь они и сами из нижних
чинов, хоть и офицеры, и "свое место завсегда помнят". Но относительно
нижних чинов они становились чуть не неограниченными повелителями. Конечно,
теперь вряд ли уж есть такие и вряд ли найдется такой, чтоб прокричал: "Я
царь, я и бог". Но, несмотря на это, я все-таки замечу, что ничто так не
раздражает арестантов, да и вообще всех нижних чинов, как вот этакие
выражения начальников. Эта нахальность самовозвеличения, это преувеличенное
мнение о своей безнаказанности рождает ненависть в самом покорном человеке
и выводит его из последнего терпения. К счастью, все это дело почти
прошлое, даже и в старину-то строго преследовалось начальством. Несколько
примеров тому и я знаю.
брезгливость в обращении с ними. Иные думают, например, что если хорошо
кормить, хорошо содержать арестанта, все исполнять по закону, так и дело с
концом. Это тоже заблуждение. Всякий, кто бы он ни был и как бы он ни был
унижен, хоть и инстинктивно, хоть бессознательно, а все-таки требует
уважения к своему человеческому достоинству. Арестант сам знает, что он
арестант, отверженец, и знает свое место перед начальником; но никакими
клеймами, никакими кандалами не заставишь забыть его, что он человек. А так
как он действительно человек, то, следственно, и надо с ним обращаться
по-человечески. Боже мой! да человеческое обращение может очеловечить даже
такого, на котором давно уже потускнул образ божий. С этими-то
"несчастными" и надо обращаться наиболее по-человечески. Это спасение и
радость их. Я встречал таких добрых, благородных командиров. Я видел
действие, которое производили они на этих униженных. Несколько ласковых
слов - и арестанты чуть не воскресали нравственно. Они, как дети,
радовались и, как дети, начинали любить. Замечу еще одну странность: сами
арестанты не любят слишком фамильярного и слишком уж добродушного с собой
обхождения начальников. Ему хочется уважать начальника, а тут он как-то
перестает его уважать. Арестанту любо, например, чтоб у начальника его были
ордена, чтоб он был видный собою, в милости у какого-нибудь высокого
начальника, чтоб был и строг, и важен, и справедлив, и достоинство свое
соблюдал. Таких арестанты больше любят: значит, и свое достоинство
сохранил, и их не обидел, стало быть, и все хорошо и красиво.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Чтой-то, братцы, сегодня майдана нет?
пожалуй, и было бы.
Кобылин.
не убили, - подхватил Лучка, опять бросая Кобылина. - Вот как вышли мне эти
сто пять, повезли меня в полном параде. А никогда-то до сего я еще плетей
не отведывал. Народу привалило видимо-невидимо, весь город сбежался:
разбойника наказывать будут, убивец, значит. Уж и как глуп этот народ, как
и не знаю как и сказать. Тимошка3 раздел, положил, кричит: "Поддержись,
ожгу!" - ждут: что будет? Как он мне влепит раз, - хотел было я крикнуть,
раскрыл было рот, а крику-то во мне и нет. Голос, значит, остановился. Как
влепит два, ну, веришь иль не веришь, я уж и не слыхал, как два просчитали.
А как очнулся, слышу, считают: семнадцатый. Так меня, братцы, раза четыре
потом с кобылы снимали, по получасу отдыхал: водой обливали. Гляжу на всех
выпуча глаза да и думаю: "Тут же помру..."
----
хохот.