-- уже не так цепко держа его за пальцы, уже рассеянно выпуская
их, -- Эммочка ввела его в столовую, где, за освещенным
овальным столом, все сидели и пили чай. У Родрига Ивановича
салфетка широко покрывала грудь; его жена -- тощая,
веснушчатая, с белыми ресницами -- передавала бублики м-сье
Пьеру, который нарядился в косоворотку с петушками; около
самовара лежали в корзинке клубки цветной шерсти и блестели
стеклянные спицы. Востроносая старушка в наколке и черное
мантильке хохлилась в конце стола.
потекло.
проговорила директорша.
произнес Родриг Иванович. -- Не говоря о том, что это против
всяких правил!
Ведь они оба дети.
проговорила директорша.
за стол и, навсегда забыв Цинцинната, принялась посыпать
сахаром, сразу оранжевевшим, лохматый ломоть дыни, в который
затем вертляво впилась, держа его за концы, доходившие до ушей,
и локтем задевая соседа. Сосед продолжал хлебать свой чай,
придерживая между вторым и третьим пальцем торчавшую ложечку,
но незаметно опустил левую руку под стол.
впрочем, от дыни.
ножом указывая Цинциннат зеленое, с антимакассаром, кресло,
стоявшее особняком в штофном полусумраке около складок портьер.
-- Когда мы кончим, я вас отведу восвояси. Да садитесь, говорят
вам. Что с вами? Что с ним? Вот непонятливый!
покраснев, что-то ему сообщил.
сдерживая порывы голоса. -- Радостно!.. Давно пора было... Мы
все... -- он взглянул на Цинцинната и уже собрался
торжественно.
м-сье Пьер, тронув его за рукав.
стаканчика чаю, -- игриво произнес Родриг Иванович, а потом,
подумав и почавкав, обратился к Цинциннату:
ему альбом. Это к ее (жест ножом) возвращению в школу наш
дорогой гость сделал ей... сделал ей... Виноват, Петр Петрович,
я забыл, как вы это назвали?
столовой (где только вспыхивал, откалывая крупные секунды, блик
маятника), проливала на уютную сервировку стола семейственный
свет, переходивший в звон чайного чина.
бабочку и трех комнатных мух, -- но еще не совсем насытился и
посматривал на дверь. Спокойствие. Цинциннат был весь в
ссадинах и синяках. Спокойствие, ничего не случилось. Накануне
вечером, когда его отвели обратно в камеру, двое служителей
кончали замазывать место, где давеча зияла дыра. Теперь оно
было отмечено всего лишь наворотами краски покруглее да погуще,
-- и делалось душно при одном взгляде на снова ослепшую,
оглохшую и уплотнившуюся стену.
массивной темно-серебряной монограммой, альбом, который он взял
с собой в смиренном рассеянии: альбом особенный, а именно --
фотогороскоп, составленный изобретательным м-сье Пьером (*18),
то есть серия фотографий, с естественной постепенностью
представляющих всю дальнейшую жизнь данной персоны. Как это
делалось? А вот как. Сильно подправленные снимки с сегодняшнего
лица Эммочки дополнялись частями снимков чужих -- ради
туалетов, обстановки, ландшафтов, -- так что получалась вся
бутафория ее будущего. По порядку вставленные в многоугольные
оконца каменно-плотного, с золотым обрезом, картона и
снабженные мелко написанными датами, эти отчетливые и на
полувзгляд неподдельные фотографии демонстрировали Эммочку
сначала, какой она была сегодня, затем -- по окончании школы,
то есть спустя три года, скромницей, с чемоданчиком балерины в
руке, затем -- шестнадцати лет, в пачках, с газовыми крыльцами
за спиной, вольно сидящей на столе, с поднятым бокалом, среди
бледных гуляк, затем -- лет восемнадцати, в фатальном трауре, у
перил над каскадом, затем... ах, во многих еще видах и позах,
вплоть до самой последней -- лежачей.
достигалось последовательное изменение лица Эммочки (искусник,
между прочим, пользовался фотографиями ее матери), но стоило
взглянуть ближе, и становилась безобразно ясной аляповатость
этой пародии на работу времени. У Эммочки, выходившей из театра
в мехах с цветами, прижатыми к плечу, были ноги, никогда не
плясавшие; а на следующем снимке, изображавшем ее уже в
венчальной дымке, стоял рядом с ней жених, стройный и высокий,
но с кругленькой физиономией м-сье Пьера. В тридцать лет у нее
появились условные морщины, проведенные без смысла, без жизни,
без знания их истинного значения, -- но знатоку говорящие
совсем странное, как бывает, что случайное движение ветвей
совпадает с жестом, понятным для глухонемого. А в сорок лет
Эммочка умирала, -- и тут позвольте вас поздравить с обратной
ошибкой: лицо ее на смертном одре никак не могло сойти за лицо
смерти!
уезжает, а когда опять явился, счет нужным сообщить, что
барышня уехала:
(Показывает ладони.) Нет у меня ничего. (Снова к Цинциннату.)
Скучно, ой скучно будет нам без дочки, ведь как летала, да
песни играла, баловница наша, золотой наш цветок. (После паузы
другим тоном.) Чтой-то вы нынче, сударь мой, никаких таких
вопросов с закавыкой не задаете? А?"
достоинством удалился.
арестантском платье, а в бархатной куртке, артистическом
галстуке бантом и новых, на высоких каблуках, вкрадчиво
поскрипывающих сапогах с блестящими голенищами (чем-то делавших
его похожим на оперного лесника (*19)) вошел м-сье Пьер, а за
ним, почтительно уступая ему первенство в продвижении, в речах,
во всем, -- Родриг Иванович и, с портфелем, адвокат. Все трое
разместились у стола в плетеных креслах (из приемной),
Цинциннат же сперва ходил по камере, единоборствуя с постыдным
страхом, но потом тоже сел.
завозясь с портфелем, одергивая черную его щеку, держа его
частью на колене, частью опирая его о стол -- и съезжая то с
одной точки, то с другой, -- адвокат извлек большой блокнот,
запер или, вернее, застегнул слишком податливый и потому не
сразу попадающий на зуб портфель; положил его было на стол, но
передумал и, взяв его за шиворот, отпустил на пол, прислонив
его в сидячем положении пьяного к ножке своего кресла; быстро
вынул -- точно из петлицы -- эмалированный карандаш, наотмашь
открыл на столе блокнот и, ни на что и ни на кого не обращая
внимания, начал ровно исписывать отрывные страницы; но именно
это невнимание ко всему окружающему сугубо подчеркивало связь
между бегом карандаша и тем заседанием, на которое тут
собрались.
нажимом плотной спины заставляя трещать кресло и опустив одну
лиловатую лапу на подлокотник, а другую заложив за борт
сюртука; время от времени он производил такое движение
отвислыми щеками и напудренным, как рахат-лукум, подбородком,
словно высвобождал их из какой-то вязкой, засасывающей среды.
графина, затем бережно-бережно положил на стол кисти рук со
сплетенными пальцами (игра фальшивого аквамарина на мизинце) и,
опустив длинные ресницы, секунд десять благоговейно обдумывал,