оставаясь ближайшим другом Мандельштамов: сначала обоих, потом уже одной
Надежды. Сама дважды вдова - первый ее муж, поэт Николай Гумилев, был
расстрелян Чека, т. е. КГБ в деви честве; второй - искусствовед Николай
Пунин - умер в концлагере, принадлежащем той же организации, Ахматова всеми
возможными средствами помогала Н. Я. Мандельштам, а во время войны буквально
спасла ее, контрабандой вытащив в Ташкент, куда была эвакуиро вана часть
Союза писателей и где она делила с ней свой паек. Даже при том, что два ее
мужа были уничтожены государством, а сын томился в лагерях (обшей сложностью
около шестнадцати лет, если мне не изменяет память), Ахматова все же была в
несколько лучше м положении, чем Надежда Яковлевна, хотя бы потому, что ее,
хоть и скрепя сердце, но признавали писательницей и позволяли проживание в
Ленинграде или в Москве. Для жены врага народа большие города были закрыты.
городишкам великой империи, устраиваясь на новом месте лишь для того. чтобы
вновь сняться при первом же сигнале опасности. Статус несуществующей
личности постепенно стал ее второ й натурой. Она была небольшого роста,
худая, с годами она усыхала и съеживалась больше и больше, словно в попытке
превратить себя в нечто невесомое, что можно быстренько сложить и сунуть в
карман в случае бегства. Также не имела она совершенно никакого и мущества:
ни мебели, ни произведений искусства, ни библиотеки. Книги, даже
заграничные, никогда не задерживались у нее надолго: прочитав или
просмотрев, она тут же отдавала их кому-нибудь, как, собственно, и следует
поступать с книгами. В годы ее наивысш его благополучия, в конце
шестидесятых - начале семидесятых, в ее однокомнатной квартире на окраине
Москвы самым дорогостоящим предметом были часы с кукушкой на кухонной стене.
Вора бы здесь постигло разочарование, как, впрочем, и тех, кто мог явиться с
томов ее воспоминаний, эта кухня стала поистине местом паломничества. Почти
каждый вечер лучшее из того, что выжило или появилось в послесталинский
период, собиралось вокруг д линного деревянного стола, раз в десять
побольше, чем псковская тумбочка. Могло показаться, что она стремится
наверстать десятилетия отверженности. Я, впрочем, сомневаюсь, что она этого
хотела, и как-то лучше помню ее в псковской комнатушке или примостив шейся
на краю дивана в ленинградской квартире Ахматовой, к которой она иногда
украдкой наезжала из Пскова, или возникающей из глубины коридора у Шкловских
в Москве - там она ютилась, пока не обзавелась собственным жильем. Вероятно,
я помню это яснее еще
"нищенка-подруга", как назвал ее в одном стихотворении Мандельштам, и чем
она в сущности и осталась до конца жизни.
шестидесяти лет от роду. В семье Мандельштамов писателем был Осип, а не она.
Если она и сочиняла что-либо до этих двух томов, то это были письма друзьям
или заявления в Верховн ый суд. Неприложим к ней и традиционный образ
мемуариста, на покое обозревающего долгую, богатую событиями жизнь. Ибо ее
шестьдесят пять лет были не вполне обычны. Недаром в советской карательной
системе есть параграф, предписывающий в лагерях определенн ого режима
зачитывать один год за три. По этому счету немало русских в этом столетии
сравнимы с библейскими патриархами. С коими у Мандельштам было и еще кое-что
общее - потребность в справедливости.
в момент передышки засесть за писание этих книг. Эти книги появились на
свет, потому что в жизни Надежды Мандельштам повторилось то, что уже
произошло однажды в истории рус ской литературы. Я имею в виду возникновение
великой русской прозы второй половины девятнадцатого века. Эта проза,
возникшая словно бы ниоткуда, как некое следствие, причину которого
невозможно установить, на самом деле была просто-напросто отпочкованием
последовавшей русской литературе, и лучшее в русской прозе можно
рассматривать как отдаленное эхо, как тщательную разработку психологических
и лексических тонкостей, явленных русской поэ зией в первой четверти того же
столетия. "Большинство персонажей Достоевского, - говорила Ахматова, - это
постаревшие пушкинские герои, Онегины и так далее".
сказать и о жизни Надежды Яковлевны. И как человек, и как писатель она была
следствием, порождением двух поэтов, с которыми ее жизнь была связана
неразрывно: Мандельштама и
всей ее жизни. В конце концов за сорок два года вдовства могут поблекнуть и
счастливейшие воспоминания (а в случае этого брака таковых было далеко не
много, хотя бы потому что годы совместной жизни пришлись на период разрухи,
вызванной войной, революцией и первыми пятилетками). Сходным образом бывало,
что она не виделась с Ахматовой годами, а письмам уж никак нельзя было
доверять. Бумага вообще была опасна. Механизмом, скрепившим у зы этого
брака, равно как и узы этой дружбы, была необходимость запоминать и
удерживать в памяти то, что нельзя доверить бумаге, то есть стихи обоих
поэтов.
Надежда Яковлевна безусловно не была одинока. Тем не менее, повторение днем
и ночью строк покойного мужа несомненно приводило не только ко все большему
проникновению в них, но и к воскрешению самого его голоса, интонаций,
свойственных только ему одному, к ощущению, пусть мимолетному, его
присутствия, к пониманию, что он исполнил обещания по тому самому договору
"в радости и в горе..." *(1), особенно во второй половине. То же п
роисходило и со стихами физически часто отсутствующей Ахматовой, ибо
механизм запоминания, будучи раз запущен, уже не может остановиться. То же
происходило и с некоторыми другими авторами, и с некоторыми идеями, и с
некоторыми этическими принципами, слов ом, со всем, что не смогло бы уцелеть
иначе.
заменить, то только памятью. Запоминать - значит восстанавливать близость.
Мало-помалу строки этих поэтов стали ее сознанием, ее личностью. Они давали
ей не только перспек тиву, не только угол зрения; важнее то, что они стали
для нее лингвистической нормой. Так что когда она засела за свои книги, она
уже была обречена на соизмерение - уже бессознательное, инстинктивное к тому
времени - своих слов с их словами. Ясность и безжалостность ее письма,
которая отражает характерные черты ее интеллекта, есть также неизбежное
стилистическое следствие поэзии, сформировавшей этот интеллект. И по
содержанию, и по стилю ее книги суть лишь постскриптум к высшей форме языка,
которой, с обственно говоря, является поэзия и которая стала ее плотью
благодаря заучиванию наизусть мужниных строк.
Именно так, поскольку наследие этих двух поэтов могло быть разработано
только в прозе. В поэзии оно могло стать достоянием лишь эпигонов. Что и
произошло. Другими словами, проз а Надежды Яковлевны Мандельштам для самого
языка оказалась единственной средой, где он мог избегнуть застоя. Точно так
же эта проза оказалась единственной подходящей средой, в которой могла бы
удержаться сама душа языка, каким пользовались эти два поэта.
биографиям двух великих поэтов, и как ни превосходны они в этом качестве,
эти книги растолковали сознание русского народа. По крайней мере той его
части, которой удавалось раздобыть
осуждением режима. Эти два тома Н. Я. Мандельштам действительно могут быть
приравнены к Судному дню на земле для ее века и для литературы ее века, тем
более ужасном, что именно
что эти воспоминания, особенно второй том, вызвали негодование по обеим
сторонам кремлевской стены. Должен сказать, что реакция властей была
честнее, чем реакция интеллигенции: вла сти просто объявили хранение этих
книг преступлением против закона. В интеллигентских же кругах, особенно в
Москве, поднялся страшный шум по поводу выдвинутых Надеждой Яковлевной
обвинений против выдающихся и не столь выдающихся представителей этих круго
в в фактическом пособничестве режиму; людской прибой на ее кухне существенно
попритих.
подавать руки, дружбы и браки рушились по поводу, права она была или не
права, объявляя того или иного типа стукачом. Выдающийся диссидент заявлял,
потрясая бородой: "Она об осрала все наше поколение"; иные кинулись по дачам
и заперлись там, чтобы срочно отстучать собственные антивоспоминания. Уже
начинались семидесятые годы; пройдет лет шесть, и среди тех же людей
произойдет похожий раскол по поводу отношения Солженицына к евреям.
моральном авторитете неприемлемой. Литератор охотно примирится с
существованием генсека или фюрера, но непременно усомнится в существовании
пророка. Дело, вероятно, в том, что легч е переварить утверждение "Ты -
раб", чем "С точки зрения морали ты - ноль". Как говорится, лежачего не
бьют. Однако пророк дает пинка лежачему не с намерением его прикончить, а
чтобы заставить его подняться на ноги. Пинкам этим сопротивляются, утвержде
ния и обвинения ставятся под сомнение, и не для того, чтобы установить
истину, но из-за присущего рабу интеллектуального самодовольства. Еще хуже
для литератора, когда дел о идет об авторитете не только моральном, но и
культурном, как это было с Н. Я. Ма ндельштам.
значение только посредством восприятия. Восприятие, вот что делает
действительность значимой. И есть иерархия восприятии (и, соответственно,
значимостей), увенчанная восприят иями, добываемыми при помощи призм
наиболее чувствительных и тонких. Есть только один мастер, способный придать