так, как еще не грелись, приложившись ладонями. Он дышал ровно, чисто,
отчего Скрипицын сам испытал в душе легкость. "Не бойся, отец, я не буду
тебя арестовывать", - произнес он в том порыве, боясь капитана вспугнуть. Но
Хабаров глядел на него с той же ясностью, обретя речь: "Я и не боюсь".
Особист с удивлением, неприятным для себя, помедлил, но не посмел наступать,
принявшись вдруг жаловаться с чуть слышным укором: "Ты гордый человек, а я
нет, ты гордый, а я... Вот твоя гордость, что ты сам другого ломаешь. Что
хорошо мне, то тебе сразу плохо". Он жадно поглядел на капитана, требуя хоть
ответа, и Хабаров ради него совершил над собой еще одно усилие, хоть и
звучал его голос просто, буднично: "Прости ты меня, если сможешь". Скрипицын
остолбенел, заглатывая беспомощно воздух, что длилось мгновение, покуда он
чего-то не осознал, обретя торжественный, хоть и дрожащий вид: "Я тебя спас,
отец, а теперь ты меня спасаешь, человек человека, - понимаешь?!" Не
выдержав, он раскис, пряча уродливыми ручищами лицо, и забубнил сквозь щели:
"Нету у меня никого, никого у меня нету... Но в полку - моя сила, ты знай:
чего захочешь, то и сделаем. Все будет, чего отняли! Дом, нет, да я тут
целый город тебе отгрохаю, и ты у меня будешь в нем главным. Тут деревья у
меня будут цвести, арбузовые! Все, отец, пользуйся, дожил..." - "Если не
снимут с должности, брошу все и сам уйду", - твердил Хабаров. Но Скрипицын
его не слышал, увлеченный своей новой целью: "Значит, жди весны, только
дождись - и все у тебя будет".
приноравливаться ходить. Ни с кем он не разговаривал, будто ему было стыдно,
но что-то он и скрывал. Как-то он вышел во двор слабый еще, но с котомкой за
плечами, и люди сами стали собираться вокруг него, желая понять. "Ухожу я,
ребята... - вздыхал Хабаров. - Пускай у вас будет другой командир, а мне тут
помереть нельзя с чистой совестью, похожу кругом, поищу, где от меня
несчастий людям нету". С теми словами он пустился в путь, но чуть отошел от
поселка, как его пожалели упускать, побежали жаловаться, догоняя, что трудно
жрать тухлятину полковую с гнильем, да еще советов выспрашивали, как служить
станут, чем смогут пропитаться. Капитан топтался, вздыхал и поворотился в
роту, чтобы проститься по-хорошему с людьми и хозяйством, которых ему стало
жалко. За тем днем уговорил он себя еще день погостить, потому что здоровье
его крепло, значит, и дела наваливались покрепче. И так он решил, что
останется зимовать в Карабасе, а весной с чистой совестью уйдет искать на
земле место, где и помрет, если захочется. Служба же наладилась самая тихая.
Хоть и взвалил Хабаров на плечи былое свое тягло, а не легонькую котомку,
люди его в поселке не примечали, да и он сторонился людей, может что и
прятался. Когда у него выспрашивали приказов, Хабаров все сомневался, боялся
ошибиться, так что от него уходили да и решали сами без раздумий да
побыстрей. И говорили про него: "Гляди, какой вышел из капитана командир
добрый, хоть на хлеб его мажь". - "Потому и добрый, что картошку похоронил,
небось намучился".
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. Зимний подвиг
В такую зиму на русских равнинах окуриваются печным дымом избушки, точно
ладаном. Деревни на огромных просторах стоят заиндевелые и погруженные в
высокую тишину неба. Даже собаки не брешут по дворам, и дремлет крещеный мир
в пышных снегах. Хоть свечку ставь перед той картиной, чудеснейшей, чем
образа... Эту тихую морозную зиму горемычный наш капитан помнил с детства,
быть может, больше хорошего он и не видел.
единственный день из капитанова детства, с эдаким румянцем на щеках, но
опять же наскакивали вьюги, свирепела стужа, и деньки покрывались сизой
мглой. А напоследок, года с два, зимы попутались. Слухи ходили, что природа
свихнулась в мировом масштабе и теперь жди беды. Бывало, пропадал снег или
вдруг проливался в декабре дождь, так что землю сковывали грязные глыбы
льда. Словом, не стало порядка и на небесах.
расправу, похоронила Карабас в глубоких снегах, все заморозив, даже уголь,
хранящийся на складах. Его выдалбливали ломами. Он таял, а не горел. Чего
расскажешь, если даже лампочки в помещениях покрывались инеем и потихоньку
взрывались. Лагерь спасали прожектора, а в казарме да караулке жгли
керосиновые фонари.
и казалось, что назавтра никто не подымет их с нар, на которые валились в
тулупах, валенках, ушанках, а засыпали в обнимку да вповалку, как если бы
братались перед самым концом. Люди с мукой обретали себя, когда дневальный
орал подъем, вырывая их из забытья. Он же растапливал печь; стылые руки не
слушались, казарма погружалась в унылую возню, будто тюрьма. Люди опять
проваливались в забытье, а дневальный опять орал, хоть и знал, что никто не
сдвинется, покуда печка не загудит. Тогда все жильцы скапливались вокруг
пышущей жаром домины. Не слушая ничьих требований, тупо глядели в огонь,
заметая без конца уголь в давящийся печной зев. На них были те же тулупы,
валенки, в которых заваливались спать, и они продолжали дремать, но уже
сгрудившись у печки, а из валенок тянулся пар, и тулупчики столбом парились,
так что, чудилось, растаивала жизнь. Когда опустевало ведро с углем,
поставленное, чтобы выманить народ к огню, раздавалась команда - получить
пайки. И люди шли - отрывались от гаснущей печки, отправляясь за котелком
горячей баланды, выхлебав которую опять же не двигались с мест. Жевали
вечную ржаную корку. Ждали, что плеснут еще баланды, погорячей. А за ночь
казарменный двор покрывало снегом. Давеча выгребали, и вот опять выгребай.
Еще сутки, и заметет с крышей. Зря прождав в пищеблоке, успев за то время
намерзнуться да оголодать, едоки разбирали лопаты, плетясь с ними в стужу и
черноту. Работай, служи - тогда получишь пайку. Проживи, вытерпи этот день -
тогда настанет другой.
был живым человеком, вся сила которого заключалась в крепости его же
здоровья или вот рук. И человек понадеялся, что руки будут всегда такими
крепкими, а здоровья столько, что стыдно и беречь. И он надорвался,
заполучив грыжу, будто из брюха вывалилось еще одно, с пудовый мешок.
Понадеялся капитан и на то, что возможно установить справедливый порядок,
чтобы людям жилось и сытней и радостней, чем это есть. И если бы сам капитан
распоряжался всем хлебом, всем горем, тогда бы он обрадовал и насытил людей,
раскрошив свою пайку и открыв душу чужому горю. Но ведь Хабаров не был тем
человеком из человеков, а потому, пускаясь в расход, разве что сам недоедал,
горевал, становясь потихоньку таким же полуголодным, как другие, и таким же
безрадостным.
все ближе. Должны были выплатить жалованье за весь месяц, по семь рублей.
Так как своего военторга у охраны не было, то получку отоваривали в лагерном
ларьке. Из того ларька и закурились тошным дымом мечты - как придут и
возьмут курево, масло, повидло, тушенку и конфет! Мешок с деньгами обычно
скидывали на ходу с проходящего через Степной дизеля, едва успевая схватить
взамен расписку, с которой на полустанок и отправляли нарочных из роты.
Казна, как и штаб батальона, размещалась в Угольпункте, откуда рота и ждала
заветного извещенья, чтобы встречали дизель. Зимой-то дизель ходил по ветке
раз в три дня, и это по малому снегу. Другого доступа к дальним ротам не
было, разве что вертолет. А пути могло еще и занести, тогда бы с недельку
разгребали заносы. Дрезина вовсе не ходила, за сменой, которая поэтому
удлинялась, так что смены превращались в многодневную гарнизонку, или за
сырьем для лагерного заводика посылали упряжь тракторов - самодельный поезд.
что получку задержат. Озлобление было таково, будто начальство и завалило
пути снегом, чтобы денег не платить. Начальство же платить не отказывалось,
как и не было виноватым, что солдатня в Карабасе не хотела ничего понимать.
Жалованье отсрочили во всех лагерных ротах, погребенных в степи, хоть и
произвели его выдачу в самом Угольпункте, может, еще в пятой и четвертой
ротах, которые были ближе к батальону, чем степные поселенья. Для солдатни
это и было доводом, чтобы считать себя обманутыми, обойденными и требовать
получки, не глядя на заносы, то есть равенства требовать, когда его в силу
известных обстоятельств не могло быть. Карабас, в котором день жизни человек
тратил на то, чтобы погреться у печки и заполучить пайку хоть чуть погуще,
отказывался терпеть эту жизнь, если в ней не будет получки.
Их было с дюжину, простуженных, обмороженных, тощих. В полку недавно вышел
приказ, чтобы вышедшие из строя лечились на местах, без отправки в
госпиталь. Приказ вышел потому, что само наличие госпитальной койки
существенно ослабляло дисциплину. Солдаты калечили себя с умыслом, особо
зимой, когда легко было облиться водой и простудиться. На местах же никакого
леченья не было, лекарств не было - больные или выживали, или заванивали
трупом. Доходяги, как стало известно про задержку в батальоне денег,
принялись потихоньку нудить: "Подохнем мы тут все... Поворовали наши
денежки... Одной получкой за два месяца дадут..." М¦очи не стало выносить их
всхлипы. Валяются на койках, укутанные во что попало, огромные вороха,
похожие на холмы. Здоровые и те раскисали в темноте, окруженные голыми
заиндевелыми стенами, глядеть на которые было все одно что биться об них
головой. И в этой пустоте родился яростный, бесстрашный клич: "Братва,
потребуем! Получку давай!" Ничего не понимающий, заморенный, будто
тараканье, народец закопошился. "Нам больше должны давать. Зима не лето,
пускай за морозец набавляют, требовать надо, братва!", "Грабят нас!",
"Пускай у офицеров получку убавят, а нам прибавят, потому что пашет за них
солдат!", "Всего надо требовать, чего нету, пускай дают!".
хозяйчика, чтобы служивым отпустили из ларька взаймы, под честное его слово.