оттуда жилу свободного фронтового племени -- я, сколько надо было,
раскаивался и сколько надо было, прозревал от своих политических
заблуждений. Я изнемогал от эт
дения по лезвию -- пока не увидел, что никого не ведут ко мне на очную ставку; пока не повеяло явными признаками окончания следствия; пока на четвертом месяце все блокноты моего "Военного дневника" не зашвырнуты были в адский зев лубянской печи, не брызнули там красной лузгой еще одного погибшего на Руси романа и черными бабочками копоти не взлетели из самой верхней трубы.
Лубянки, на уровне шестого этажа. Стены еще и над шестым этажом возвышались
на три человеческих роста. Ушами мы слышали Москву -- перекличку
автомобильных сирен. А видели -- только эту трубу, часового на вышке на
седьмом этаже да тот несчастливый клочок божьего неба, которому досталось
простираться над Лубянкой.
так много было нашу каждую прогулку, что мы придумали между собой, будто
Лубянка жжет свои архивы за тридевять лет. Мой погибший дневник был только
минутной струйкой той сажи. И я вспомнал морозное утро в марте, когда я
как-то сидел у следователя. Он задавал свои обычные грубые вопросы;
записывал, искажая мои слова. Играло солнце в тающих морозных узорах
просторного окна, через которое меня иногда очень подмывало выпрыгнуть --
чтоб хоть смертью своей сверкнуть по Москве, размозжиться с пятого этажа о
мостовую, как в моем детстве мой неизвестный предшественник выпрыгнул в
Ростове-на-Дону (из "Тридцать третьего"). В протайках окна виднелись
московские крыши, крыши -- и над ними весёлые дымки. Но я смотрел не туда, а
на курган рукописей, загрудивший всю середину полупустого тридцатиметрового
кабинета, только что вываленный, еще не разобранный. В тетрадях, в папках, в
самоделковых переплетах, скрепленными и нескрепленными пачками и просто
отдельными листами -- надмогильным курганом погребенного человеческого духа
лежали рукописи, и курган этот конической своей высотой был выше
следовательского письменного стола, едва что не заслоняя от меня самого
следователя. И братская жалость разнимала меня к труду того безвестного
человека, которого арестовали минувшей ночью, а плоды обыска вытряхнули к
утру на паркетный пол пыточного кабинета к ногам четырехметрового Сталина. Я
сидел и гадал: чью незаурядную жизнь в эту ночь привезли на истязание, на
растерзание и на сожжение потом?
культура. О, сажа, сажа из лубянских труб!! Всего обидней, что потомки
сочтут наше поколение глупей, бездарней, бессловеснее, чем оно было!..
"докажите ВЫ, что вы -- [не] агент Врангеля".
заключённым так: "Мы ему (арестованному) и не будем трудиться доказывать его
вину. Пусть [он нам] докажет, что [не] имел враждебных намерений".
бессчетные воспоминания миллионов.
человечеству! [Органы] вообще освободили себя от труда искать
доказательства! Пойманный кролик, трясущийся и бледный, не имеющий права
никому написать, никому позвонить по телефону, ничего принести с воли,
лишенный сна, еды, бумаги, карандаша и даже пуговиц, посаженный на голую
табуретку в углу кабинета, должен САМ изыскать и разложить перед
бездельником-следователем [доказательства], что НЕ имел враждебных
[намерений]! И если он не изыскивал их (а откуда ж он мог их добыть?), то
тем самым и приносил следствию [приблизительные] доказательства своей
виновности!
сумел сидя на этой голой табуретке и разводя голыми пальцами, доказать
своему монстру-следователю, что НЕ изменил родине и даже НЕ имел такого
намерения! Скандальный случай! Что ж, его освободили? Как бы не так! -- он
все рассказал мне в Бутырках, не на Тверском бульваре. К основному
следователю тогда присоединился второй, они провели со стариком тихий вечер
воспоминаний, а затем вдвоем подписали [свидетельские] показания, что в этот
вечер голодный засыпающий старик вел среди них антисоветскую агитацию!
Спроста было говорено, да не спроста слушано! Старика передали третьему
следователю. Тот снял с него неосновательное обвинение в измене родине, но
аккуратно оформил ему ту же [десятку] за антисоветскую агитацию на
следствии.
трудных случаях -- отбыванием палаческих обязанностей, в легких -- простым
проведением времени, основанием для получения зарплаты.
Бородко обвинялся в том, что за 16 лет до этого ездил к своим родителям в
Польшу и тогда не брал заграничного паспорта (а папаша с мамашей жили в
десяти верстах от него, но дипломаты подписали ту Белоруссию отдать Польше,
люди же в 1921 году не привыкли и по-старому еще ездили). Следствие заняло
полчаса: ездил? -- ездил. -- как? -- да на лошади. -- Получил 10 лет КРД!
*(32)
последователей среди голубых фуражек. По процессуальному кодексу полагалось
на всякое следствие два месяца, а при затруднениях в нём разрешалось просить
у прокуроров продления несколько раз еще по месяцу (и прокуроры, конечно, не
отказывали). Так глупо было бы переводить свое здоровье, не воспользоваться
этими оттяжками и, по-заводскому говоря, вздувать свои собственные нормы.
Потрудившись горлом и кулаком в первую ударную неделю всякого следствия,
порасходовав свою волю и [характер] (по Вышинскому), следователи
заинтересованы былии дальше каждое дело растягивать, чтобы побольше было дел
старых, спокойных, и поменьше новых. Просто неприлично считалось закончить
политическое следствие в два месяца.
негибкость. Отборным кадрам -- и тем не доверяла: наверно, и их самих
наставляла отмечаться при приходе и при уходе, а уж заключённых, вызываемых
на следствие -- обязательно, для контроля. Что оставалось делать
следователям, чтобы обеспечить бухгалтерские начисления? Вызвать кого-нибудь
из своих подследственных, посадить в угол, задать какой-нибудь пугающий
вопрос, -- самим же забыть о нём, долго читать газету, писать конспект к
политучебе, частные письма, ходить в гости друг ко другу (вместо себя сажая
полканами выводных). Мирно калякая на диване со своим пришедшим другом,
следователь иногда опоминался, грозно взглядывал на подследственного и
говорил:
жалко!
и говорил жене, сверкая в мою сторону глазами, что сегодня всю ночь будет
допрашивать, так чтобы не ждала его раньше утра (мое сердце падало: значит
меня всю ночь!). Но тут же набирал номер своей любовницы и в мурлычащих
тонах договаривался приехать сейчас на ночь к ней (ну, поспим! -- отлегало
от моего сердца).
"пустые" допросы для расширения своего жизненного опыта: они расспрашивали
подследственного о фронте (о тех самых немецких танках, под которые им было
всё недосуг лечь); об обычаях европейских и заморских стран, где тот бывал;
о тамошних магазинах и товарах; особенно же -- о порядках в иностранных
бардаках и о разных случаях с бабами.
следствия неусыпно наблюдает прокурор. Но никто в наше время в глаза не
видел его до так называемого "допроса у прокурора", означавшего, что
следствие подошло к самому концу. Свели на такой допрос и меня. Подполковник
Котов -- спокойный, сытый, безличный блондин, ничуть не злой и ничуть не
добрый, вообще никакой, сидел за столом и, зевая, в первый раз просматривал
папку моего дела. Минут пятнадцать он еще и при мне молча знакомился с ней
(так как допрос этот был совершенно неизбежен и тоже регистрировался, то не
имело смысла просматривать папку в другое, не регистрируемое, время, да еще
сколько-то часов держать подробности дела в памяти). Потом он поднял на
стену безразличные глаза и лениво спросил, что я имею добавить к своим
показаниям.
не было ли попирания моей воли и нарушений законности? Но так давно уж не
спрашивали прокуроры. А если бы и спросили? Весь этот тысячекомнатный дом
министерства и пять тысяч его следственных корпусов, вагонов, пещер и
землянок, разбросанных по всему Союзу, только и жили нарушением законности,
и не нам с ним было бы это повернуть. Да и все сколько-нибудь высокие
прокуроры занимали свои посты с согласия той самой госбезопасности,
которую... должны были контролировать.
как-то передались и мне. И я не поднял с ним вопросов истины. Я попросил
только исправления одной слишком явной нелепости, мы обвинялись по делу
двое, но следовали нас порознь (меня в Москве, друга моего -- на фронте),
таким образом я шел по делу [один], обвинялся же по 11-му пункту, то есть,
как [группа], [организация]. Я рассудительно попросил его снять этот добавок
11-го пункта.
фигурными бронзовыми часами на мраморной плите камина меня вызвал мой
следователь на "двести шестую" -- так по статье УПК называлась процедура