всегда: "Может быть, ты станешь теперь лучше учиться". И через миг я вижу
лес, слышу запах опавшей листвы и влажной земли, знаю, что в руках у меня
лопата, что случится весь этот кошмар и я закричу.
Я закричала.
Люди за соседними столиками смотрят на нас. Кровь ударила в голову.
Сквозь слезы вижу побледневшую мадемуазель Дье. Вытираю слезы салфеткой,
ртом ловлю воздух. И так, сжав голову руками, ни о чем не думая, сижу
целую вечность. Микки. Он сказал вчера или позавчера, что должен
участвовать в Дине в велогонке, - не помню только когда. Значит, будет
повод приехать сюда снова. Однажды вечером, принимая во дворе душ, я
нарочно неплотно закрыла занавеску и сделала так, чтобы он меня видел.
После того как выйду за Пинг-Понга, Микки поимеет меня. Мне этого хочется,
особенно когда я вяжу, сидя на лестнице в кухне, и он не может оторвать
глаз от моих ног, думая, что я ничего не замечаю. И Бу-Бу. При одной мысли
о нем я так и таю. Он наверняка еще неопытен, развлекаясь со своей
отдыхающей, или я наивна?.. Мой брат, мой младший брат...
Обхватив голову, я говорю: "Простите меня". Погибель не отвечает до
самого воскресения своей матери. Она склоняется надо мной. От нее пахнет
теми же духами "Диор", что и от Жоржетты. Произношу: "Это не по вашей
вине. Это другое". Я смотрю на нее. Она убрала мерзкий пузырек с
чернилами. И с беспокойной улыбкой кивает, будто понимает. Ничего эта дура
не понимает.
Оглядываюсь и вижу, что на нас больше не обращают внимания. Вокруг
спорят, едят. Оживленно, как умею, говорю: "Давайте есть. Остыло". Спустя
время она шепчет: "Знаешь, это не настоящий подарок к твоему дню рождения.
Настоящий у меня в сумке, но теперь я боюсь". Однако я умею быть любезной
и говорю: "Пожалуйста, покажите". Затылок ноет, и я вижу золотую зажигалку
"Дюпон" с выгравированной надписью: "Тебе". В картонке еще бумажка, но ей
самой стыдно, чтобы я прочла. Вот что там написано:
"Быть бы немного твоим пламенем".
Это глупо, как все на свете, конечно, но я притягиваю к себе через стол
ее голову и чмокаю в щеку, а потом говорю: "В машине я вас поцелую
получше". От этого у нее наконец меняется цвет лица. Обожаю наблюдать,
когда она не знает, куда деть глаза. Представляю, как она вела себя на
откинутых сиденьях с тем коммивояжером, - ноги кверху, платье на голове,
зубы стиснуты, чтоб не кричать. От нее подохнуть можно.
Когда нам приносят омаров, она уже столько наговорила мне о том, как
готовилась ко дню моего рождения, что у меня проходит голод. И головная
боль тоже. Притворяясь, что слушаю, смотрю, как она ест. Она заказала
бутылочку кьянти, а так как я не пью, то скоро совсем окосеет. Когда она
спрашивает, зачем я приехала в Динь, загадочно произношу "тс-с", хотелось
до свадьбы покончить с некоторыми делами. Она притворяется, что понимает,
и так вздыхает, что едва не лопаются бретельки бюстгальтера, видного через
прозрачную кофточку... Это отчаянная притворщица. Но я люблю ее. Немного,
как Пинг-Понга. Между ними никакого сходства, что правда, то правда...
Остановись я у нее, как мы уславливались, она бы выплясывала вокруг
чайника часа четыре, подавала мне чай трясущейся ручкой, как в те времена,
когда мне было четырнадцать лет, и платья бы примеряла, чтобы выслушать
мой совет, и распиналась бы об "этой замечательной актрисе" или "этой
замечательной певице", которая только девушек и любит ("уверяю тебя, это
всем известно"), где самой Марии нечего делать, поскольку я пребываю в
таком хорошем обществе. Я вам клянусь, что бы ни случилось, в жизни своей
она не падала без того, чтобы приложить тыльную сторону кисти ко лбу и
глаза закатить - этакий цирк! - и вопросить доброго Боженьку, как же это
могло случиться.
Принимаюсь за клубничное мороженое, она говорит: "Ты не слушаешь меня".
Я возражаю: "Я думаю о вас". Она не верит: "И что же ты думаешь?" Я
отвечаю: "О том, что виден ваш лифчик под кофточкой". Вся вспыхнув, она
молчит до очередного отпуска официантов. Наклонившись к ней через стол,
спрашиваю: "Вы что-нибудь узнали о тех, с грузовика?" Молчит. Только
подбородком показывает - да, но не смотрит на меня. Я жду. Упрямо
помешивая мороженое, она говорит: "В ноябре 1955 года они привезли
строительный лес господину Понсе. У него сохранилась накладная. Это были
служащие Фарральдо". Ладно. Люди, согласна, не так глупы, как я полагала.
Та с подозрением смотрит на меня и спрашивает: "Зачем тебе это?" Я
отвечаю: "С пианино везли и другие диски, кажется, в коробке. Вероятно,
они где-то ее потеряли. Я хотела узнать". Ложечка ее повисла в воздухе:
"Прошло ведь больше двадцати лет!" Склоняюсь над лимонным мороженым, у
меня вид жертвы, наскучившей всему свету, и говорю: "Знаю, это глупо. Тем
хуже для меня". Спустя минуту с улыбкой гляжу на нее и, сладкая как мед,
говорю: "Доставьте мне удовольствие в честь дня рождения. Сходите в туалет
и снимите лифчик". У нее сердце вон. Она шепчет: "Ты с ума сошла. Кругом
ведь люди". Я с нежностью беру ее руку: "Ну пожалуйста". Она смотрит на
меня вся красная и умирает от охоты выполнить мою просьбу, чтобы показать,
какая она современная, но ничего не отвечает.
Я продолжаю есть мороженое. Как хочется мне послать к черту Лебаллека,
Туре, Погибель, Динь! Вспоминаю Филиппа, раздевавшего меня в подсобке
своей аптеки. И, конечно, ту идиотку, чинившую, хныкая, мое разорванное
платье, ту, которая поддалась, потому что их было трое и она боялась
остаться изуродованной. И еще я вспоминаю его, но ровно минуту, быстро. И
кафельную кухонную печь. Затем говорю себе: "Перестань. Сейчас же
перестань". Давлю ложкой мороженое и отодвигаю от себя вазочку.
По дороге в Анно она правит машиной так, словно получила права лишь
накануне. Меня клонит ко сну. Наконец, убедившись, что впереди на
четырнадцать километров прямая дорога, она кладет мне руку на колено и
говорит: "Я все время думаю о тебе. Ты не представляешь, как я люблю
тебя". И всякое такое. Она ничуть не ревнует меня к Пинг-Понгу, с которым
даже незнакома. Довольна, что выхожу замуж, что счастлива. Я прошу:
"Поехали быстрее, иначе мы никогда не доедем". Она высаживает меня около
дома Монтечари, и мы прощаемся. Я говорю: "Мне придется еще съездить в
Динь. Вы приедете за мной?" Она горестно кивает.
Пинг-Понг ждет меня на кухне. Опустив лампу к самому носу, он протирает
какие-то запчасти и даже не оборачивается в мою сторону. На моих часах без
четверти двенадцать.
Спрашиваю "Злишься?" Он отрицательно мотает головой. Молча стою рядом
с ним. Затем он произносит: "Я звонил мадемуазель Дье в семь часов. Ее не
было дома". Я отвечаю: "Она повезла меня в ресторан поужинать по случаю
моего дня рождения. И подарила зажигалку "Дюпон". Вынимаю ее из сумочки и
показываю. Он говорит: "Она что, решила посмеяться над тобой?" С первых
чисел июля кругом полыхают пожары, и он толком не ночует дома. Говорю:
"Надо же, тебе пришлось ждать меня, когда ты мог бы уже спать". Отвечает:
"Не могу уснуть, пока тебя нет дома". Наклоняюсь и целую его в спутанные
волосы. Мы смотрим друг на друга, и я предлагаю: "Пошли сегодня в сарай".
Он смеется, гладит меня через платье и говорит: "Ладно". Затем мы тихо
идем в сарай, и он усердствует так, что я забываю обо всем на свете.
ПРИГОВОР (4)
И вот, проснувшись, понимаю, что мне двадцать лет.
Выпив на кухне кофе с глухаркой и матерью всех скорбящих, прогоняю
Бу-Бу из душа, а затем, вымывшись, поднимаюсь к себе, натягиваю белые
шорты и белую водолазку, надеваю босоножки и иду к маме.
Она примеряет мне подвенечное платье. Узнать в нем то, которое было на
Жюльетте, уже невозможно. Повсюду, как я просила, сделаны оборки. В нижней
комнате, столовой, я вижу свое отражение в большом зеркале. Такая высокая,
тоненькая очень нравлюсь себе. У бедной дурехи слезы на глазах, когда она
видит меня в этом платье. Она придумывает новые штуки, чтобы мой задок
выглядел еще соблазнительнее. Пока она шьет на машинке, глотаю свою
любимую кашу и вдруг слышу: "Я хочу тебя кое о чем попросить, но только не
сердись". Она, видите ли, обдумала то, что я, когда познакомилась с
Пинг-Понгом, ей сказала, и обеспокоена. Мадам Ларгье, у которой она
убирается, описала ей покойного Монтечари. Словом, она хочет увидеть его
фотографию.
Остаток жизни после этого мы сидим молча. У меня колотится сердце, а
она перестала шить. Говорю: "Папаша Монтечари не имеет отношения к этой
истории, я теперь уверена". Она отвечает: "Уверенной могу быть только я.
Так что принеси его фото". Когда она такая, мне хочется кататься по земле.
Кричу: "Что за черт! Ты решила расстроить мою свадьбу? Что ты надумала?"
Она отвечает, не глядя на меня и рассматривая свои потрескавшиеся от
стирки руки: "Если возникнет малейшее сомнение, я не допущу свадьбы. Я все
расскажу. Я поклялась в церкви". Вываливаю кашу на стол, натягиваю шорты,
водолазку, босоножки и, растрепанная, хлопаю дверью.
Чтобы дойти до Монтечари, нужно пять-шесть минут. Еще минута на то,
чтобы ошарашить сломанный динамик просьбой дать фото ее любимого мужа,
похороненного в Марселе. Она спрашивает: "Зачем? Зачем?" Я отвечаю, что
попрошу сделать по нему портрет масляными красками. Хочу, мол, преподнести
ей подарок. Она хнычет, как дурная, и лопочет: "Только тебе могла прийти в
голову такая мысль. У тебя доброе сердце, ты поступаешь, как оно велит". Я
снимаю со стены в ее комнате снимок, даже не вынимая из позолоченной
рамки, и беру в своей комнате достаточно большой конверт. Еще одна минута
уходит на то, чтобы утешить старую галошу. Я говорю ей: "Только никому не
рассказывай. Это будет наша тайна". Она лобызает меня в щеку своими сухими
губами и так сильно сжимает руку, что я вскрикиваю: "А черт! Перестань,
мне больно".
Проходя мимо кафе Брошара, вижу, как моя будущая свекровь беседует со
своими товарками. Она смотрит на меня, я улыбаюсь ей во весь рот, но это