мобилизовали. Он кинул оружие и близ Кушки, куда был прислан, перешёл
афганскую границу. Никаких немцев тут не было и не ожидалось, и спокойно бы
он прослужил всю войну, ни разу не выстрелив по живому -- но даже за спиной
таскать это железо было противно его убеждениям. Он рассчитывал, что афганцы
уважат его право не убивать людей и пропустят в веротерпимую Индию. Но
афганское правительство оказалось шкурой, как и все правительства. Оно
опасалось гнева всесильного соседа и заковало беглеца в колодки. И именно
так, в сжимающих ноги колодках, без движения, продержало его три года в
тюрьме, ожидая, чья возьмет. Верх взяли Советы -- и афганцы услужливо
вернули им дезертира. Отсюда только и пошёл считаться его нынешний [срок].
родило его на свет -- государство? Почему же государство присвоило себе
решать -- как этому человеку жить?
марка. (И почтовую можно выпустить.) И иностранцев можно свозить в Ясную
Поляну. И мы охотно обсосём, как он был против царизма и как он был предан
анафеме (у диктора даже дрогнет голос). Но, если кто-нибудь, землячки',
принял Толстого всерьёз, если вырос у нас живой толстовец -- эй, поберегись!
-- не попадайся под наши гусеницы!!
складной метр -- замерить надо, сколько выложили. Метром этим он очень
дорожит, а тебя в лицо не знает -- тут много бригад, но почему-то сразу
безоружно протянет тебе свою драгоценность (в лагерном понимании это просто
глупость!). А когда ты ему этот метр еще и вернёшь -- он же тебя будет очень
благодарить. Как может быть такой чудак в лагере десятником? Акцент у него.
Ах, он, оказывается, поляк, зовут его Юрий Венгерский. Ты еще о нём
услышишь.
думать над следующими строфами, -- но уж очень занятный окажется с тобой в
пятёрке сосед -- новое лицо, бригаду новую послали на ваш объект. Пожилой
интеллигентный симпатичный еврей с выражением умно-насмешливым. Его фамилия
Масамед, он кончил университет.. какой, какой? Бухарестский, по кафедре
биопсихологии. Такие есть у него между прочим специальности -- физиономист,
графолог. А сверх того он -- йог и готов хоть завтра начать с тобой курс
Хатха-йоги. (Да ведь беда: слишком малые сроки дают нам в этом университете!
Задыхаюсь! нет времени всё охватить!)
предлагали ему устроиться в контору, он не пошёл: ему важно показать, что и
еврей может отлично работать на общих. И в пятьдесят лет он бесстрашно бьёт
киркой. Но, правда, как истый йог, владеет своим телом: при десяти градусах
Цельсия он раздевается и просит товарищей облить его из брандсбойта. Он ест
не как все мы -- поскорее затолкнуть эту кашу в рот, а -- отвернувшись,
сосредоточенно, медленно, маленькими глоточками, специально крохотной
ложечкой. *(5)
знакомство. Но вообще-то в колонне не всегда развернёшься: кричит конвой,
шипят соседи ("из-за вас -- и нас...!"), на работу мы идём вялые, а с работы
слишком торопимся, тут еще ветер откуда-нибудь в рыло. И вдруг... -- ну, уж
это случай совсем НЕ ТИПИЧНЫЙ, как говорят соцреалисты. Незаурядный какой-то
случай.
последний раз арестован с нею и на фотокарточке снят таким, потому и в
лагере она не сбрита). Шагает он бодро, с сознанием достоинства, и несёт под
мышкой перевязанный рулон ватмана. Это -- его рац-предложение или
изобретение, новинка какая-то, которой он гордится. Он начертил её на
производстве, носил кому-то показывать в лагерь, теперь опять несёт на
работу. И вдруг злой ветер вырывает рулон изпод его руки и катит от колонны
прочь. Естественным движением Арнольд Раппопорт (читатель его уже знает)
делает за рулоном первый шаг, второй, третий -- но рулон катится дальше,
между двумя конвоирами, уже за оцепление! -- тут бы Раппопорту и
остановиться, ведь "шаг вправо, шаг влево... без предупреждения!", но он,
вот он, ватман! -- Раппопорт скачет за ним, согнутый, с протянутыми вперед
руками -- злой рок уносит его техническую идею! -- Арнольд вытянул руки,
пальцы как грабли -- варвар! не тронь мои чертежи! Колонна увидела, замялась
и сама собою стала. Автоматы вскинуты, затворы щелкнули!.. Пока всё типично,
но вот тут начинается нетипичное: не нашлось дурака! никто не стреляет!
варвары поняли, что это -- не побег! Даже в замороченные их мозги вошёл
понятным этот образ: автор гонится за убегающим творением! Пробежав еще
шагов пятнадцать за черту конвоя, Раппопорт ловит рулон, распрямляется и
очень довольный возвращается в строй. Возвращается -- с того света...
детского срока и после [десятки] была ссылка, а теперь опять [десятка]), он
жив, подвижен, блещет глазами, а глаза его, хоть и всегда весёлые, но
созданы для страдания, очень выразительные глаза. Он гордится, что годы
тюрьмы ничуть его не состарили, не сломили. Впрочем, как инженер, он всё
время работает каким-нибудь производственным придурком, и ему можно
бодриться. Он оживлённо относится к своей работе, но еще сверх того
вынашивает творения для души.
подумывал написать вот такую книгу, как у меня сейчас -- всё о лагерях, но
так и не собрался. Над другим его творением мы, все его друзья, смеемся:
Арнольд уже не первый год терпеливо составляет универсальный технический
справочник, который охватит все разветвления современной техники и
естествознания (и виды радиоламп, и средний вес слона) и который должен
быть... карманным. Наученный этим смехом, еще один свой любимый труд
Раппопорт мне показывает втайне. В клеенчатой чёрной тетрадке -- трактат "О
любви", -- новый, потому что стендалевский его совершенно не удовлетворяет.
Это еще пока не завершённые и не связанные друг с другом заметки. Но для
человека, полжизни проведшего в лагерях, как это целомудренно! Вот немножко
оттуда: *(6)
хвастают этим как "победой".
не радость, а стыд, отвращение. Мужчины нашего века, всю энергию отдающие
заработкам, службе, власти, утеряли ген высшей любви. Напротив, для
безошибочного женского инстинкта обладание -- только первая ступень
настоящей близости. Только после него женщина признаёт мужчину за родного и
начинает говорить ему "ты". Даже случайно-отдавшаяся женщина испытывает
прилив благодарной нежности.
ответа, не ревнует, а умирает, окостеневает.
[познания] мира.
разных людей. Он знакомит меня с человеком, мимо которого я прошел бы, не
заметив: на первый взгляд, просто доходяга обречённый, дистрофик, ключицы
над распахнутой лагерной курточкой выпирают как у мертвеца. При его
долговязости худоба особенно поражает. Он смугл и от природы, и еще
опалилась его бритая голова под казахстанским солнцем. Он еще таскается за
зону, еще держится за носилки, чтобы не упасть. Это -- грек, и опять поэт!
еще один! Книга стихов его на новогреческом издана в Афинах. Но поскольку он
узник не афинский, а советский (и подданный советский), газеты наши не
проливают о нём слёз.
него эти мысли. Он мудро усмехается и не лучшим русским языком объясняет
мне, что в смерти страшна не сама смерть вовсе, а только моральная
подготовка к ней. Ему уже [было] и страшно, и горько, и жалко, и он уже
отплакал, и вот уже вполне пережил свою неизбежную смерть, и вполне готов. И
осталось только домереть его телу.
это иногда даже в тупик ставит.) Этот грек ждёт смерти, а вот эти два
молодых ждут только конца срока и будущей литературной известности. Они
поэты -- открытые, они не таятся. Общее у них то, что они оба какие-то
светленькие, чистые. Оба -- недоучившиеся студенты. Коля Боровиков --
поклонник Писарева (и, значит, враг Пушкина), работает фельдшером санчасти.
Тверичанин Юрочка Киреев -- поклонник Блока и сам пишущий под Блока, ходит
за зону и работает в конторе мехмастерских. Его друзья (а какие друзья! --
на двадцать лет старше и отцы семейств) смеются над ним, что в ИТЛовском
лагере на Севере какая-то всем доступная румынка предлагала ему себя, а он
не понял её и писал ей сонеты. Когда смотришь на его чистую мордочку --
очень веришь этому. Проклятье юношеской девственности, которую теперь надо
тащить через лагеря!
бестолковом бараке, где живут, снуют и лежат четыреста человек, я после
ужина и во время нудных вечерних поверок читаю второй том далевского словаря
-- единственную книгу, которую довёз до Экибастуза, а здесь вынужден был
обезобразить штампом: "Степлаг. КВЧ." Я никогда его не листаю, потому что за
хвостик вечера едва прочитываю полстраницы. Так и сижу или бреду по поверке,
уткнувшись в одно место книги. Я уже привык, что все новые спрашивают, что
это за толстая книга, и удивляются, на чёрта я её читаю. -- Самое безопасное
чтение, -- отшучиваюсь я. -- Новой [статьи не схватишь]. *(7)
подходит ко мне маленький человек, похожий на петушка -- с задорным носом,
острым насмешливым взглядом и говорит, певуче окая:
этом человеке распахивается передо мной микромир, где густо собрана история
моей страны за полстолетия. Сам Василий Григорьевич Власов (тот самый, из
Кадыйского процесса, уже 14 лет оттянувший из своей двадцатки) считает себя
экономистом и политическим деятелем и понятия не имеет, что он -- художник