дернулись, сами собой замерли: до сознания молодого художника дошло то, что
пока воспринималось только кончиками пальцев: он прикасался к нездешней
траве. Это было первое из запретного мира.
осознал, что все здесь будет чужим, НЕ ТАКИМ.
его привел случай и собственная дерзость, и за это он готов был расплатиться
самой высокой ценой. Но пока - пока он повторял только одно: стены больше
нет. Нет стены!
гнезде. Вон там!
мог различить и прямоугольные ниши первого этажа, и взлетающие вверх ажурные
переплеты лестниц, и белизну балконных перил. Но главное - его чутье,
которое безошибочно указывало ему, куда идти.
прыжком перемахнул через скрипучий гравий дорожки. Замер на нижней ступеньке
лестницы. Тихо. Никого он не потревожил. И не мог потревожить, потому что
его тело сделалось легким и бесплотным, как вечерняя тень, и ступни ног,
ставшие шелковистыми, как здешняя трава, могли бы пройти по кружеву паутины,
не порвав ни одной нити; он, как и все кемиты, мучительно боявшийся высоты,
был сейчас не человеком, а стремительным гибким ящером, которому нипочем
головокружительные спирали невидимой в темноте винтовой лестницы. Он стал
частицей этого мира незнакомых и всемогущих существ, и поэтому только
замечал, как уже свершившееся, то, что раньше показалось бы ему немыслимым,
и даже не удивлялся. Если бы на его пути встало пламя, он просто и
естественно превратился бы в камень и прошел сквозь огонь; если бы перед ним
разлилась вода, он покрылся бы чешуей, как слизкий краснопер, и не
задохнулся бы в глубине.
сила, которой не было равных ни на Земле, ни в Та-Кемте.
угадываемой в темноте постели, он замер в недоумении, спрашивая себя: а что
же дальше? Между ними не было больше не то чтобы стены - не было ровным
счетом ничего, даже расстояния протянутой руки; все, о чем он мечтал,
сбылось - ведь сбылось же? Но он не испытывал ни счастья, ни даже
удовлетворения. Достигнув предела своей мечты, он желал теперь одного: чтобы
это никогда не кончалось; но кто-то посторонний, притаившийся в его мозгу,
уже искушающе шептал: а не исчезает ли счастье, когда останавливается
движение к нему?
самостоятельной, неуправляемой, непредсказуемой жизнью; это была жизнь
только что родившегося, неуклюжего и доверчивого детеныша, которому нет дела
до подобных вопросов, да который и не знал таких слов, которыми можно было
бы ответить на вопросы рассудка; детеныша, раздираемого двумя совершенно
противоположными, исключающими друг друга ощущениями: с одной стороны, это
нечеловеческая, ежесекундно возрастающая и непонятно зачем снизошедшая на
него сила, а с другой - томительное, сладковатое бессилие, подгибающее ноги,
захлестывающее голову певучей, кружащейся и затягивающей в пропасть
дурнотой. Дурнота была осязаема и пахуча, как пещерный мох, и, задыхаясь в
ее дымной невесомости, тело сдалось, мягко опускаясь на колени, и словно в
ответ этому движению там, на постели, тоже что-то шевельнулось и вскинулось
- и глаза, пока еще подвластные разуму, явственно различили среди складок
покрывала сначала руку, заброшенную за голову, а затем и тонкий профиль,
затененный прядью волос. Вот теперь все, отрешенно и почти спокойно отметил
рассудок, сейчас всему наступит конец. Последние силы ушли на то, чтобы
сдержать дыхание, но сердце - грохочущее, словно оно бьется не о ребра, а
прямо в дощатые стены и потолок, - как заглушить его стук?
расслышать разве что самое себя, и говорить ему было бесполезно. Случилось
непоправимое: стена, только что преодоленная молодым художником, не осталась
позади, а вошла внутрь его, разъединив непроницаемой преградой душу и тело.
Новое, неуправляемое естество толкало его вперед, рассудок же заклинал не
двигаться. "Не проснись, не проснись, не проснись! - беззвучно молился
Инебел. - Если бы сон, священнее которого ничего нет на свете, не снизошел
на тебя, я просил бы: улети от меня, незваного, уплыви от меня, непрошеного.
Но ты спишь, и я молю об одном: не сделай меня святотатцем, не обрати меня в
нечестивца - не проснись! Заклинаю тебя и рассветом, и светом, и отсветом, и
молчаньем, и громом, и стоном, и шепотом - не проснись! И дорогою утренней,
и вратами вечерними - не проснись! Не проснись..."
Неподвижными были ресницы, беззвучным - дыхание, и черная тонкая веточка -
память костра - не дрожала, запутавшись в белых ее волосах. И тогда его
рука, самовольно и непостижимо ставшая гибче ниточной водоросли, легче
серебряной водомерки, едва уловимым движением отыскала эту упругую колючую
рогульку, не бывшую ни углем, ни деревом, и вынула ее из узла волос. И
тогда... Разве он виноват? Он не мог этого знать, он не мог догадаться, что
у нее, нездешней, волосы - живые, и они развернулись лениво и сонно, и
побежали по его руке, и прильнули к ней доверчиво и прихотливо, выбрав
теплую ямку на сгибе локтя... Не проснись, не проснись!
лиловые круги плыли перед глазами от сладкого, солодового духа этих волос,
когда спину и плечи сводило от гнетущей тяжести этих волос, когда дыхание
перехватывало от жгучей боли, потому что эти волосы впивались в кожу, словно
щупальца озерной медузы-стрекишницы... Не проснись, не проснись, не
проснись, даже если я застону, закричу от этой муки; не проснись, даже если
я, спасаясь из нестерпимого узилища этих волос, нечаянно коснусь твоего
плеча... Не проснись!
нею, потому что, преодолев проклятую стену, он уже не был прежним - ведь ее
волосы, доверчиво задремавшие на его руке, признали его своим! Он стал иным,
и мучительная чуткость - беда истонченных пальцев - стала свойством всей его
кожи, и был он весь огромен и нежен, как сказочный зверь-ковер, обитающий в
горных пещерах...
15
винтовой лесенке - лениво, в какой-то необъяснимой, давным-давно не
посещавшей его истоме, - снизу доносился ворчливый басок Меткафа, из-за
недосыпа понизившийся ровно на октаву. Чернокожий гигант кроме целого
комплекса паранормальных свойств обладал еще и способностью прекрасно
ориентироваться в темноте - незаменимое качество для ночных вылазок на
все детали своей микроэкспедиции. "Развалины меня не то чтобы потрясли, но
впечатлили - стены толстенные, вроде бы из серого плитняка, а ширина -
поперек можно улечься, и ноги не свесятся. Так эти стены порушились, а вот
оконные переплеты, тонюсенькие такие, за ними и нет ничего, небо
просвечивает и ветер гуляет уже которое-то столетие, - эти целы! (Где он там
стены нашел, да еще и с окнами, коих на Та-Кемте еще не изобрели?) Погулял я
по сереньким дорожкам, потом гляжу - газончик ровненький, словно и не
натуральный, а ковер синтетический, а посередке - пихта..." - "Так уж ты и
запомнил, что это была пихта, а не елка? (Ага, это Мокасева, голубушка,
кормилица наша.) Не люблю я пихту, никчемное дерево, ни духу от нее, ни
радости новогодней... Дак о чем это мы?" - "Да все о том же, мэм, о слабых
сигналах, психогенных и посттемпоральных... Да вы никак стоя спите, мэм? Я
вот всю ночь на запасной базе околачивался, и ничего!" - "На то ты у нас
джинн не джинн, а что-то вроде Кощея... Не обращай внимания на меня, старую,
разоспалась я нынче - не иначе, как к погоде. Говори себе, да салатик не
забывай крошить, чать дежурный". - "Тогда пожалуйте яичко, мэм-саиб... Гран
мерси. Поди сюда, паршивец! Стой смирно".
Мокасевой, - какая-то врожденная, лютая ненависть к роботам. На Большой
Земле это не редкость, но вот в экспедициях на дальние - качество
уникальное. Раздался скрежещущий треск, словно кололи кокосовый орех
титановой табуреткой. Абоянцев задумчиво погладил шейные позвонки -
вмешиваться было рано. Да и сонное оцепенение не проходило - так и простоял
бы на ступенечке, облокотясь на перила, до самого обеда.
Да, так вот: еще тогда в Нью-Арке, глядя на эти окошечки стрельчатые, я
задумался о стойкости хрупкого и тленности капитального. Не в таких
терминах, разумеется, мэм. И, наверное, впервые почувствовал - то ли
ладонями, то ли всей спиной - вот это слабое излучение, вроде памяти о
тепле. Словно когда-то люди согрели камень своими прикосновениями, и он
теперь до скончания века светиться будет незримым светом". - "А-а-а-уаа...
Прости, голубчик, - сон с глаз нейдет. Так что, говоришь - на Вертолетной
камни старую память хранят?" - "Как вы догадались, мэм, я ведь этого еще не
сказал. Да. Только не на самой Вертолетной, это ведь наш склад, и не более.
В окрестностях имеются пещерки - карст, по-видимому, хотя я в геологии
полный профан. Но что главное - выход там теплых источников. И
старое-престарое излучение. Это не современные кемиты, это те самые племена,
что здесь отсиживались во время оледенения. Отсиживались и дичали. Теряли
все, что успели накопить за несколько тысячелетий тепла". - "А ты б не
одичал, голубчик? Три поколения схоронить - и вся культура насмарку". - "Вот
об этом я и говорю! - Голос Меткафа, всегда глухой, бархатистый, сейчас
зазвучал, как труба. - Мы тут ломаем себе головы, что такое дать этим
бедолагам, чтобы они согласились это самое у нас принять. Вот так, с места