ящичка на передней панели я достал таблетку плимазина, и она горькими
крошками застряла у меня в горле. Не найдя ничего лучшего под рукой, я
вскрыл кулек и, жуя миндаль, покатил под проливным дождем в Гарж. Я не
спешил, такая езда мне по душе, на автостраде дождь грязным серебром
дымился в свете фар, гроза оказалась бурной и короткой. Когда вышел из
машины возле дома, ливень уже прекратился.
поскользнулся на лестнице, начищенной до блеска служанкой-испанкой, и
ухнул по ступенькам вниз. И тут же согнулся в три погибели - крестец
напомнил о себе. За столом, болтая со старой дамой, я пытался не обращать
на боль внимания. Она уверяла меня, что я ушиб позвонок, в этих случаях
лучше всего помогает серный цвет - универсальное средство от суставных
недомоганий, стоит только насыпать его под рубашку. Я поблагодарил ее и,
понимая, что в таком состоянии не могу лететь в Рим, принял предложение
Барта, который вызвался отвезти меня к знаменитому массажисту.
словно инвалид, взгромоздился на кровать. Выбрал позицию, в которой боль
утихла, и заснул, но проснулся от собственного чихания. Ноздри были забиты
едкой пылью, каким-то образом очутившейся на подушке. Я вскочил с кровати,
забыв про крестец, и ойкнул от боли. Подумал было, что это какие-нибудь
инсектициды, от излишнего рвения насыпанные в мою постель служанкой, но
это оказалось всего лишь универсальное средство от ломоты в костях,
которым юный Пьер решил меня вылечить. Я вытряхнул из постели желтый
порошок, натянул на голову одеяло и снова заснул под монотонный шум дождя
по крыше. А на завтрак спускался по лестнице, словно по обледенелому трапу
китобойного судна, сражающегося с арктическим штормом, - запоздалая
предосторожность.
Он сделал рентгеновский снимок и, закрепив его в зажимах над процедурным
столом, принялся за меня своими ручищами. Пронзительная боль длилась
недолго; я уже без посторонней помощи сполз со стола и убедился в том, что
мне действительно полегчало. Пришлось полежать у него еще полчаса, затем в
ближайшем отделении "Эр Франс" я купил билет на вечерний рейс. Попытался
созвониться с Рэнди, но в гостинице его не оказалось, и я попросил
сообщить ему о моем звонке. Уже в Гарже сообразил, что нечего подарить
Пьеру, и пообещал прислать ему из Штатов свой космический шлем, после чего
попрощался с семьей Бартов и укатил в Орли. Там зашел в магазин "Флероп",
попросил послать цветы мадам Барт, а затем, обложившись американскими
газетами, устроился в зале ожидания. Я сидел и сидел, но на посадку
почему-то не приглашали. О своем деле я уже думал как о далеком прошлом.
Чем теперь заняться, я не знал и попытался найти в этом незнании какую-то
прелесть, правда, без особого успеха.
только какие-то неразборчивые извинения. Потом появилась сотрудница
аэропорта, чтобы сообщить огорчительную весть: Рим не принимает. Началась
лихорадочная суета, телефонные звонки, пока не выяснилось, что Рим
вообще-то принимает, но только машины "Алиталии", "БЕА" и американских
линий, зато "Свиссэйр", "САС" и мой "Эр Франс" задерживают вылет. Это
была, кажется, какая-то форма забастовки наземного персонала. Впрочем, Бог
с ней, с забастовкой, важно было, что все устремились к кассам менять
заказы и билеты на самолеты, которые делали посадку в Риме. Когда я
протолкался к кассе, все места уже раскупили более сообразительные
пассажиры.
улететь, отправлялся только завтра в ужасную рань - в пять часов сорок
минут. Что поделаешь. Я перерегистрировал билет на этот рейс, уложил вещи
на тележку и покатил ее в гостиницу "Эр Франс", где ночевал по прибытии из
Рима. Там меня ждал новый сюрприз. Гостиницу до отказа забили пассажиры,
которые, подобно мне, остались на бобах. Возникла перспектива ночевки в
Париже, при этом, чтобы поспеть на самолет, следовало в четыре утра
сорваться с постели. Возвращение в Гарж не решало проблемы: Гарж к югу от
Парижа. Через толпу обманутых я протолкался к выходу; предстояло решить,
что делать дальше. В конце концов можно на день отложить отъезд, но уж
очень не хотелось. Нет ничего хуже таких проволочек.
расставлять их на стенде у киоска. Мне бросился в глаза свежий номер
"Пари-матч". С черной обложки смотрел на меня мужчина, повисший в воздухе,
как гимнаст, перемахивающий через планку. Брюки у него были на подтяжках,
а перед грудью была девочка с волосами, размазанными воздушной волной,
летящая головой вниз, словно они вдвоем исполняли цирковой номер. Не веря
собственным глазам, я подошел к киоску. Это оказался я с Аннабель. Я,
конечно, купил "Пари-матч" и обнаружил там репортаж из Рима. Над
фотографией развороченного эскалатора, заваленного людскими телами, через
всю страницу шел громадный заголовок: "Мы предпочитаем смотреть смерти в
лицо". Я пробежал текст. Они разыскали Аннабель. Ее фотография вместе с
родителями была помещена на следующей странице. Моя фамилия не
упоминалась. На обложке был кадр видеомагнитофона, регистрирующего
продвижение пассажиров по Лабиринту. Эту деталь я не учел, впрочем, мне
ведь гарантировали сохранение тайны. Я еще раз перечитал репортаж. Был там
рисунок, изображавший эскалатор, место взрыва, противовзрывной бассейн,
стрелки указывали, откуда и куда я прыгнул, воспроизводился и увеличенный
фрагмент снимка с обложки, между моими брючинами и барьером виднелся
клетчатый рукав. Подпись гласила, что это "оторванная рука террориста". Я
охотно побеседовал бы с журналистом, написавшим это. Что удержало его от
упоминания моей фамилии? Они явно установили, кто я такой, раз уж в
репортаже фигурировал некий астронавт и была названа фамилия Аннабель,
"очаровательной девочки", которая ждет письма от своего спасителя. Между
строк можно было вычитать намек на романтические чувства, порожденные этой
трагедией.
толпу в вестибюле, ворвался в помещение дирекции и там, в кабинете,
заполненном галдящими людьми, перекричал всех. Решив извлечь выгоду из
своего геройства, я швырнул директору на стол "Пари-матч". И сейчас
краснею от стыда, вспоминая ту сцену. Я добился-таки своего. Директор, не
привыкший иметь дело с астронавтами, да еще такими героями, капитулировал
и отдал мне единственный номер, каким еще располагал, - он клялся, что это
действительно последний, потому что присутствующие накинулись на него, как
свора, спущенная с цепи.
одиннадцати, а было только восемь. Багаж я оставил в администрации, и мне
предстояло убить три часа в Орли. Я уже жалел о своем поступке - могли
быть неприятные последствия, если среди пассажиров есть репортеры, - и
решил до одиннадцати держаться подальше от гостиницы. В кино идти не
хотелось, ужинать тоже, поэтому я совершил глупость, которую чуть было не
сделал однажды в Квебеке, когда из-за внезапной бури отложили вылет.
Направился в другой конец аэровокзала, к парикмахеру, чтобы потребовать от
него всего, на что он способен. Парикмахер оказался гасконцем, я мало
понимал из того, что он мне говорил, но согласно принятому решению отвечал
"да" на каждое очередное предложение, - иначе меня выдворили бы из кресла.
Стрижка и мытье головы прошли нормально, но после этого он взял разгон.
Поймал по транзистору, стоявшему между зеркалами, мелодию рок-н-ролла,
увеличил громкость, закатал рукава и, притоптывая в такт, как бы
отплясывая чечетку, принялся за меня по-настоящему. Лупил по лицу,
оттягивал щеки, щипал подбородок, хлестал по глазам мокрыми обжигающими
салфетками, время от времени приоткрывая в этих дьявольски горячих тряпках
крохотную брешь, чтоб я преждевременно не задохнулся, о чем-то спрашивал,
чего я не мог услышать, так как перед стрижкой он заткнул мне уши ватой. Я
отвечал "ca va bien" [все в порядке (фр.)], и тогда он кидался к шкафчикам
за новыми флаконами и кремами.
подровнял их, нахмурившись, отступил на шаг, пригляделся к делу рук своих,
сменил халат, из отдельного шкафчика извлек золотой флакон,
продемонстрировал мне, словно флягу благородного вина, плеснул на пальцы
зеленое желе и принялся втирать мне в голову. При этом говорил без умолку,
поразительно быстро, уверяя, что теперь я могу быть спокоен: облысение мне
не грозит. Энергичными ударами щетки взбил мне волосы, смахнул все
полотенца, компрессы, извлек вату из ушей, дунул в каждое деликатно и
вместе с тем интимно, припорошил лицо пудрой, стрельнул перед самым носом
салфеткой и с достоинством поклонился. Он был горд собой. Кожа у меня на
голове стянулась, щеки пылали, я поднялся одурманенный, дал ему десять
франков на чай и ушел.
на террасу для провожающих и поглядеть на летное поле, но заблудился. В
аэровокзале велись ремонтные работы, часть эскалаторов была перекрыта, там
возились электрики, я попал в толпу - спешащие на посадку военные в
экзотических мундирах, монахини в накрахмаленных чепцах, голенастые негры
- вероятно, из баскетбольной команды. Замыкая процессию, стюардесса катила
инвалидную коляску со стариком в темных очках, державшим пушистый сверток,
который, соскользнув внезапно с колен, покатился ко мне. Обезьянка в куцей
зеленой курточке и в ермолке. Она глядела на меня снизу живыми черными
глазами, я - на нее, пока наконец, подпрыгивая, она не бросилась вдогонку
за отдалявшейся коляской.
что я слышал ее в шуме шагов и гомоне голосов. У стены, в сиянии неоновых
огней, стоял электронный игральный автомат, я бросил монету и несколько
секунд следил за световым пятном, скачущим по экрану, как мячик, но оно
резало глаза, и я отошел, не завершив партии. Снова двигались пассажиры на
посадку, в их гуще я заметил павлина, который невозмутимо стоял, опустив
хвост, а когда его задевали, наклонял голову, как бы прикидывая, кого
долбануть в ногу. Сначала обезьянка, теперь павлин. Кто-нибудь его