Как это писал Энгельс брату: "Я рекомендую каждому, кто чувствует себя слабым или утомленным, предпринять путешествие по океану и провести две-три недели у Ниагарского водопада, и столько же в Андирондакских горах, на высоте двух тысяч футов..." Я читал это вслух, и мы смеялись, и Ася, прижимаясь щекой к моему колену, глядя звездными глазами, подшучивала: "Неплохо жили классики! В этаких условиях не грех великое учение создать. Но в Лешаках лучше..."
Как-то зашел Валера. Очень огорчился, узнав, что произошло. Долго молча курил, глядя неподвижными глазами. Симагин закурил тоже. "Ты прости меня, но этого следовало ожидать". – "Да?" – "Да. Есть лишь одно средство, чтоб от тебя не уходили, – уходить самому. Почувствовал хоть тень неудовлетворенности – бросай без колебаний. Не бросишь – она же первая тебя станет презирать и уж покуражится над тобой всласть". – "Да подожди, Валер. Если любишь – как-то бороться надо..." – "Борются только за повышение производительности труда. Это либо есть, либо нет". – "А знаешь, я все думаю – может, сам в чем-то ошибся..." – "В этих делах, Андрей, не бывает ошибок. Поверь старому греховоднику. Если женщина на тебя поставила, можешь по ней сапогами ходить – она будет благодарна. А если нет – хоть из кожи лезь, ей все будет не так. И еще одно. На будущее, когда очухаешься. Твой возраст и положение таковы, что бабы слетятся на них, как на мед. Не чтоб тебя любить и помогать, разумеется, а для супружества. Ведь с одного взгляда на тебя ясно, кем нужно прикинуться, чтоб ты сомлел. Будь уверен – тебя дешево покупают, а в мыслях у богини – твоя квартира, твои иностранные конгрессы с прилагающимся к ним иностранным шмотьем, твоя карьера. А в сердце – Вася из пивбара. Ищи женщин, которые не притворяются. Они, правда, честно говорят тебе, кто ты есть, и честно изменяют – но не предают, как эта фифа тебя предала". – "Мне никто не нужен". – "Не смеши. Курить начал?" – "Начал". – "И по бабам бегать начнешь. Просто ты катастрофически задержался в развитии". – "Я правду говорю, Валера – никто". – "Ой, ну пойди тогда, облучи ее своим спектром! – Вербицкий захихикал и ткнул Симагина кулаком в бок. – Нет, ей-Богу! Вдруг и впрямь подействует!"
Был получен спектр с латентными точками. Все завороженно толпились у экранов, а по ним головокружительно неслись бесконечные линии спектрограмм, то и дело разрываемые едва заметными паузами... Их было много, этих пауз, куда больше, чем ожидали. Симагин огляделся, чтобы отдельно поздравить Володю, и тут только обнаружил, что Володи нет. Он спросил.
Все помрачнели, будто темный ветер окатил головы и плечи. – У него умер сын, – сказала Верочка. – Вчера.
Симагин с трудом узнал его – Володя одряхлел. Они молча стояли, глядя друг на друга, – Володя, кажется, тоже не сразу узнал Симагина. Потом он отступил в сторону, пропуская Симагина внутрь. Они прошли в комнату, молча сели к столу. Зияла раскрытая постель, поперек нее корчился женский халат. Пахло лекарствами. На полу белело крошево растоптанных таблеток, колко отсверкивали осколки ампул, и сами ампулы глумливо, нагло лежали на блюдце посреди стола. У стены вверх ногами валялся осиротевший плюшевый медвежонок. Рыжий. Симагин смотрел в черное лицо Володи, изжеванное внезапно раскрывшимися морщинами, а в голове гвоздило: не успеваем. Володины щеки вдруг бессильно задрожали, и он, так и не сказав ни слова, уткнулся лбом в лежавшую на столе симагинскую ладонь и горько, по-детски безутешно заплакал. И Симагин, как Антошку, стал гладить Володю по тяжелой, седеющей голове.
Не успеваем, пульсировало в мозгу, когда полтора часа спустя он вышел на лестницу. Раскаяние душило его, он повторял и повторял: не успеваем. Ничего не успеваем. Бессилие. Было сумеречно, снаружи шумел и плескался нескончаемый осенний дождь, и кроме унылого беспросветного плеска да гулкого шарканья шагов, в мире не было звуков. Симагин вспомнил другую, тоже едва освещенную лестницу, и тронул щеку. Бессилие...
Он остановился у окна. Из тьмы наверху сыпал косой остервенелый ливень, асфальт в узком дворе безжизненно блестел, и сомкнутые стены домов, тускло освещенные одиноким фонарем, были в пятнах и потеках. От ровного шума воды хотелось повеситься. Не успеваем... Эти слова казались бессмысленными. Если бы Антон умирал... Антон меня помнит? Дети быстро забывают. Сколько людей страдает и умирает от болезней, которые мы научимся лечить? Научимся. Это слово тоже не имело смысла. Нет "потом". А я, из-за какого-то там себя, не могу сейчас. Голова пуста.
Хрупко, хрупко... Только пустота не хрупка. Невозможно выбрать поведение до опыта – и поэтому оно всегда возникает с опозданием, вместе со шрамами и переломами на своем теле и на телах близких. Но альтернатива – равнодушно повиноваться тому, что велят большие дяди: ходи влево, ходи вправо – и в это время думать о чем угодно, кроме дела, а вне приказов быть способным лишь, соответственно темпераменту, благодушно сдувать пену с пива или вопить "влип, Абрам!.." И где гарантия, что эти большие дяди выстрадали то, что велят, а не были выдрессированы такими же оболтусами? Да, да, все так, но ведь шрамы! Переломы! Ведь так хрупко! И память тут же рассыпала соцветия грациозных формул, повествующих об исчезающе малой вероятности и младенческой беззащитности всех без исключения антиэнтропийных процессов Вселенной. Но формулы лишь подтверждали неизбежность бед для всех, кто пытается противостоять накоплению хаоса, – выход следовало искать вне формул. Выход... Человек ломается, чуть надави. Несломанный человек – это ребенок, он еще не боится каждую ситуацию решать творчески, вкладывая всю душу, как совершенно неизвестную и жизненно важную. Он еще уверен, что, если ошибка и беда, кто-то любящий поможет. А у взрослого – лишь внеэмоциональный инструментарий, технический набор стереотипных подстраховок. Не хочу в стереотипы! Создавать хочу, создавать!
Как странно. Бежишь, бежишь – и вдруг...
Конь на скаку и птица влет.
Вспомни, как было. Не бежать невозможно. Каждая мышца поет, звенит, словно парус. А теперь? Насилие над собой, становящееся привычным, но не способное радовать. Истошный бег не к радости, а от стыда. Радость дают лишь результат и его оценка – но не бег. А тогда какая разница: бежишь ты, превозмогая боль, или причитаешь, лежа в луже, – ведь всегда найдутся те, кто, лежа в соседней, смогут лестно оценить, сколь мелодически ты стонешь, сколь оригинален колер твоей крови, выставленной напоказ. В этом всхлипе именно фа-диез, совершенно справедливо; и кровь хлюпает так зычно, так жидко – и в то же время так, знаете ли, кроваво, лучше настоящей... Дело лишь в том, с кем ты.
Шум дождя был мутным и зыбким. Внизу на лестнице стоял кто-то, упрятанный в капюшон. Он прижимался спиной к облупленной, крошащейся стене и, казалось, спал. Но когда Симагин наконец двинулся вниз и прошел мимо, спящий поднял голову.
– Эммануил Борисович... – вздрогнув, пробормотал Симагин.
– Я давно вас жду, – сказал Вайсброд и чуть улыбнулся. Проваленные глаза его лихорадочно блестели.
– Зачем? – ошеломленно спросил Симагин. – В такую погоду... Вы же совсем больны!
– Подождите, – досадливо шевельнул рукой Вайсброд. Он помедлил. Симагин напряженно ждал.
– В самое ближайшее время мне придется оставить должность и заняться досужей беллетристикой, – сказал он. – Я совсем раскис, так что все справедливо. Если вы, Андрей, в течение лет полутора не разработаете методику резонансного лечения нефритов, вам придется проститься со мной навсегда. Тише, не перебивайте! – Он резко махнул в сторону Симагина. – Я приехал не дискутировать, а информировать. Вам известно, вероятно, что заместитель директора давно и серьезно питает ко мне ярко выраженную антипатию. Известно?
– Известно, – после паузы сказал Симагин.
– Я полагаю, от его пика СДУ зашкалило бы все наши приборы, но это сугубо мое личное мнение. Во всяком случае, я плачу ему той же неприязнью, и у нас обоих есть к тому уходящие в глубь веков причины. Так что тут опять-таки все справедливо. Но я имею веские причины полагать, что эта антипатия перейдет – и начала было переходить – с меня на вас, как на моего ближайшего ученика. Подобный ход дел чрезвычайно повредил бы работе. Академическая карьера Вениамина Ивановича начиналась с борьбы против кибернетики, с доносов – такие люди остаются опасными при любом политическом раскладе в стране.
– Эммануил Борисович...
– Вы в состоянии три минуты помолчать?
– Да, – после паузы ответил Симагин.
– Очень рад. Так вот. С тем, чтобы парировать этот процесс, я уже довольно давно начал муссировать слух, согласно которому мы с вами находимся в натянутых отношениях. Согласно этому слуху, в частности, вы ждете моего ухода с нетерпением. С вашей мальчишеской невоздержанностью выражений вы, надо сказать, делали этот слух чрезвычайно доказательным.
– Эмману...
– Мне вполне сознательно помогали Аристарх Львович и Верочка... Вера Автандиловна, которые полностью в курсе этих сложных обстоятельств. Кроме того, я уж не знаю, как, но в Москве вам явно удалось нейтрализовать Кашинского, до конгресса он просто-таки ядом исходил в ваш – лично ваш! – адрес, а теперь стал как-то очень выжидательно объективен. Мы берегли вашу голову от этих дрязг, сколько могли, но теперь тянуть невозможно. Мой уход на пенсию – дело недель. Все, что от вас требуется, Андрюша, – сказал он с неожиданной мягкостью, – это, кто бы с вами ни беседовал... директор ли, наш куратор ли, или кто-либо из райкома, – не разрушать уже созданного впечатления.
Шумел дождь, и в лестничном воздухе висела промозглая сырость. Оставляя темные следы, с улицы вошел человек, отряхнулся, подозрительно глядя на Вайсброда и Симагина, пошарил глазами по их рукам – не распивают ли, и полез вверх, по крутым истертым ступеням. Слышно было, как он идет, идет, хрипло дышит, накручиваясь на полутемные отсырелые пролеты, потом где-то высоко-высоко стали гулко звенеть ключи, протяжно грянула дверь. Эхо забилось между этажами, раскалываясь и дробясь о твердые своды, и снова наступил заунывный плеск.
– Я его разрушу, – сказал Симагин бесстрастно.
– Это преступно. Вы подведете двух, а то и трех хороших людей. Не считая меня.
– Вы мой учитель. Я не могу...
– А я могу?! – вдруг сорвавшись, старчески надсаживая дряблый голос, крикнул Вайсброд и затряс бессильными кулачками. – Щенок! Если бы я так!.. – С тяжелым хрипом он втянул воздух. – Вы бы корпели в каком-нибудь ВЦ, или – в самом лучшем случае! – читали, как сказку, работы японцев и немцев. И отставали бы на десять лет! Но я дрался! Я маневрировал, да! Мой лучший друг двенадцать лет делает вид, что меня не знает! Он уже академик! А мы служили вместе! В одном артрасчете карабкались через Хинган в сорок пятом! Другой мой друг, когда я тайком приехал его проводить, плюнул мне в лицо. Теперь, между прочим, он работает у того Маккензи, о чьей бороде вы говорили столь умильно! И бомбардирует конгресс штата письмами, согласно которым биоспектральные исследования в России ориентированы на создание лучевого оружия! И уже я плюнул бы ему в лицо! – Он немощно ударил себя в узкую грудь несколько раз. – Но он далеко! Но я выиграл! Я нашел вас! И выучил вас! И мы обгоняем их на пять лет! Не сметь испортить! Сопляк!! Эта страна получит амбулаторные резонаторы первой! Эта!! Тем и так неплохо!!
Он был страшен. Он задыхался. Он полез в карман, долго не мог в него попасть, потом вытащил какие-то таблетки и кинул их в рот трясущейся ладонью. Откинулся на стену и закрыл глаза.
– Эммануил Борисович... – прошептал испуганный Симагин. – Эммануил Бо...
– Не желаю больше слушать вас, – сорванным голосом просипел Вайсброд, придерживая валидолину языком. – Вон отсюда, мальчишка. Слюнтяй.
Они долго молчали. Все было сказано. Дело в том, с кем ты, думал Симагин. Для кого ты. Дыхание Вайсброда постепенно выравнивалось.
– Хорошо, – сказал Симагин. – Я подумаю.
Вайсброд открыл глаза.
– Расходиться, господа, будем по одному, – вдруг проговорил он. – Вы – направо. Я, – он горько усмехнулся, – налево... Я на машине, Андрюша. Вас подвезти?
– Благодарю вас, Эммануил Борисович, – безжизненно ответил Симагин. – Я хочу пройтись.
– Дождь.
– Какая разница.
Они медленно вышли в сетчато дрожащую темноту. По крыше и капоту бежевой "Волги", выколачивая глухую дробь, густо плясали фонтанчики. Вайсброд открыл дверцу – внутри, в мягкой уютной подлодке, затеплился свет. Молча сделал приглашающий жест. Нахохлившийся Симагин, пряча руки в карманы, отрицательно покачал головой.
– Жаль, вы не умеете водить машину, – сипло сказал Вайсброд, садясь. – Гонщик из меня сейчас... аховый.
Звонко ударила в корпус дверца и защелкнулась в пазах. Заурчал стартер, вскрылись алым светом габаритные огни. Едва различимый за мокрым стеклом Вайсброд снял левую руку с баранки и помахал Симагину – Симагин в ответ покивал внутри поднятого воротника. Проливной дождь увесисто сыпался ему на плечи, барабанил по обвисшей шляпе. Заходили, поскрипывая, "дворники". "Волга" дрогнула и, расплескивая протекторами воду из луж, покатила к арке проходного двора. Следом пошел Симагин.
Он обещал подумать. На углу Большого и Двенадцатой линии его едва не сбил грузовик. На мосту Шмидта было просторно и ветрено, твердый дождь гвоздил щеки, грохотали в рыжем свете фонарей трамваи, и мост упруго подскакивал над водянистой бездной. На набережной Красного Флота, прогремев парадными дверями, навстречу вывалилась компания, весело и нестройно вопящая под гитару: "Гоголь, Гегель, Бабель, Бебель – жидовня проклятая! Бля, и ты, моя Маруська, сделалась пархатая! Гоголь, Гегель, Бабель, Бебель – классика опальная! Бля, до жопы надоела их брехня моральная!" На Театральной, из приоткрытых окон первого этажа консерватории, слышалось с какой-то репетиции удивительно красивое девичье многоголосье: "У девицы в белом лице румяны играют. Молодого, холостого парня разжигают. А женатому тошно цаловать нарошно!" Симагин шел сквозь дождь и даже не спешил – все было далеко. Так далеко. Резонаторы были еще далеко. Но ближе остального. Дождь утихал. На канале Грибоедова – в Никольском уже пробило одиннадцать – Симагин вошел в будку телефона и позвонил Карамышеву.
– Простите, Аристарх Львович, – сказал он. – Не разбудил вас?
– Нет, что вы! Да-да, он, – добавил Карамышев в сторону, а потом опять Симагину: – А мы просто-таки чувствовали, что вы позвоните. Я слушаю вас, Андрей Андреевич.
– Я, собственно, у вас под окнами. Случайно, честное слово. Я просто гулял. И, кажется, придумал, как спровоцировать развертывание.
– Немедленно поднимайтесь! – взволнованно крикнул Карамышев.
Симагин помедлил, потом спросил осторожно:
– Но ведь вы, как я понимаю... не один?
– Мы с Верой Автандиловной занимаемся математикой дважды в неделю... она будет очень рада вас...
– Прос-стите! – страдальчески сказал Симагин и рывком повесил трубку. Вышел из кабинки. Мотая головой от стыда, отошел к парапету и неловко, поломав три спички, закурил. Только теперь он понял, как продрог. Карамышев. Сухарь. Молодец, Карамышев. Верочка, легкая и радостная, как олененок.
Завидуешь? спросил он себя и, затягиваясь, честно ответил: завидую. Хотел бы целовать ее? Да. Но, наверное, не смог бы. Целовать и не чувствовать, что чувствовал, целуя Асю, – обман. Она-то может подумать, что я чувствую именно так! Подло целовать женщину, не ставшую целью. Но ведь и средством я не сделаю ее никогда! Значит, не подло? Не цель, не средство – просто. Как ласкают ребенка. Как согревают в непогоду. А стоит улечься пурге – улыбнуться и продолжить путь, каждый – свой. И даже если путь един – все равно как-то вчуже, как-то отчасти порознь: шажок вместе, шажок врозь... Но еще страшнее и несправедливее – если, сам лишь согревая в непогоду, для нее станешь целью. Достойно ли это? Или совесть уже кренится под напором продуктов работы желез? Опершись на парапет локтями, нависнув над каналом, он жадно курил и чувствовал, как медленно растворяется, рассасывается стыд, стянувший сердце тугим полиэтиленовым мешком. Укол был слишком внезапным.
Резко ударила дверь во влажной ночной тишине. Симагин оглянулся. Верочка, ослепнув со света, в наспех накинутом пальто – как Ася когда-то, озиралась у парадного. Потом, заметив, бросилась прямо через брызжущие лужи, по-девичьи трогательно всплескивая в воздухе каблучками. Она так разогналась, что едва не налетела на Симагина.
– Вы... – проговорила она, задыхаясь. – Вы неправильно подумали! Совсем!..
Он смотрел сверху на ее гневные и виноватые глаза, на приоткрытые губы, темно-алые и нежные – действительно как спелые вишни. Хотел бы, окончательно понял он, и горло сжалось от непонятной жалости к ней. Вспомнилась фраза из Цветаевой, которую любила повторять Ася: я не живу на своих губах, и тот, кто целует меня, – минует меня... Вычурно, но точно. Потому что те, кого она целовала, не были целью. Ее душа знала это, стыдилась и страдала – но ничего не могла поделать. Цели непроизвольны. Их было только две – слова из сердца и сын. А у губ – свои цели, своя жажда. Расползаюсь по всем швам, подумал Симагин, и перед его глазами вновь поплыла горькая улыбка Вайсброда: "мне – налево..." Вот и еще один шов затрещал, между душой и губами. "Нечего ждать тебе. Нечего – мне. Я – на Луне. Заяц нефритовой ступкой стучит. Смотрит. Молчит. Он порошок долголетия трет – но не дает. Я свою жизнь всем, кто спросит, пою. Но не даю..."
Окурок обжег пальцы. Симагин отщелкнул летящую оранжевую дугу, и та медленно втянулась в надтреснутое мусором черное зеркало канала.
– Идемте, Верочка, – сказал он, пряча руки за спину, чтобы не коснуться ее даже ненароком. – Идемте вместе. Сейчас я расскажу совершенно удивительные вещи.
И уже у парадного добавил:
– Послезавтра мы получим спектры латентных точек и приступим к их дешифровке. Обещаю.
– Вы совсем промокли, – тихо сказала Верочка.
На лестнице удушливо пахло кошками.
Он обманул Верочку лишь на сутки. Назавтра стало ясно, что понадобится не два дня, а три.
Один в темной квартире он лежал на диване, закинув руки за голову, и смотрел на голубоватую полосу, мягко прочертившую потолок. Сквозь щель в занавесках сочился с улицы свет, сокровенно озаряя комнату. Как и полгода, и год назад...
Мелодично пропел звонок.
Симагин никого не ждал. Он полежал еще, но робкий звонок не повторялся. Он расслабленно встал и пошаркал к двери. Хотя никого не ждал.
На площадке, съежившись, стоял Антошка.
– Ты... – выдохнул Симагин.
Несколько секунд они молчали. Антошка прятал глаза.
– Да заходи же! – закричал Симагин и, подхватив его, втащил в квартиру. Ногой захлопнул дверь. Антон мешком висел у него на руках и только цеплялся хрупкими пальчиками за симагинские ладони. – Ты что? – вдруг осипнув, спросил Симагин. – Что-то случилось? Антон!!
– Ты испугался? – спросил Антошка.
– Я? Конечно. Господи... – Симагин перевел дух.
– Я по тебе соскучился, – сообщил Антошка, насупясь, и впервые, неуверенно, скользнул взглядом по лицу Симагина.
– Тошка... – Симагин облегченно прижал его к себе, и тот, поняв наконец, что здесь он по-прежнему дома, рывком обнял Симагина за шею, засунулся лицом к нему за ухо и притих.
Так они стояли с минуту.