опрометчивый, отдал тебя нам на съедение с твоими тремя рассказиками и
одной повестушечкой? Да и не повестушечка это даже, а так, слегка
беллетризованный очерк из жизни ракетчиков или летчиков. Да ты же,
Халабуев, на один зуб будешь нашим лейб-гвардейцам, если, конечно, не
заручился уже их благорасположением. Но даже если ты и заручился,
Халабуев, на ползуба тебя не хватит нашим специалистам по истории
куртуазной литературы Франции восемнадцатого века! Но уж если, Халабуев,
исхитрился ты и у них благорасположение снискать, тогда честь тебе,
Халабуев, и хвала, тогда далеко ты у нас пойдешь, и очень может быть, что
через пяток лет будем мы все толпиться у твоего порога, выклянчивая право
на аренду дачи в Подмосковье...
Зинаидой Филипповной, направился прямо в ресторан.
не очень много, но удобный столик свободный оказался только один, и когда
я уселся, то за столиком справа от меня оказался Витя Кошельков,
знаменитейший наш юморист и автор множества скетчей, при галстуке бабочкой
и при газете "Морнинг стар", которую он читал с неприступным видом над
чашечкой кофе.
возраста дамы, вполне, впрочем, на вид аппетитные.
угощал какую-то из своих многочисленных внучатых (а может, даже и
правнучатых) родственниц обедом с шампанским. Он заметил меня, и мы
раскланялись.
назад. Маленькая, совершенно лысая, как воздушный шарик, голова на длинной
складчатой шее игуаны, огромные черные глаза - сплошной зрачок без
радужки, распущенный рот и беспорядочно клацающие искусственные челюсти,
как бы живущие самостоятельной жизнью, и плавные движения дирижера, и
резкий высокий голос человека, равнодушного к мнению окружающих. И
старомодный, начала века, наверное, костюмчик с коротковатыми рукавами,
из-под которых выползали ослепительные манжеты. Мне он казался пришельцем
из невообразимо далекого, хрестоматийного прошлого; невозможно было
представить себе, что энергичные, задорные, бодрящие песни, которые
певали, да и сейчас еще поют на демонстрациях и студенческих вечеринках со
времен коллективизации, написаны на стихи этого реликта...
а другим - на дверь в холл, откуда пора было уже появиться Рите, а Аполлон
Аполлонович, покровительственно наблюдая, как молоденькая родственница
управляется с бифштексом, и поминутно элегантными щелчками загоняя в рукав
непослушную манжету, исполнял под аккомпанемент беспорядочно клацающих
челюстей очередной свой устный мемуар.
поэтому сейчас лишь узловые моменты рассеяно отмечало мое привычное ухо.
Вот Владимир Владимыч и странные его отношения с Осей. Вот Борис Леонидыч
промелькнул, сказал что-то забавное и сменился тут же Александром
Александрычем, совсем уже больным, за день за кончины. А вот и Алексей
Николаевич, и, конечно же: "Их сиятельство уехали на прием..." Самуил
Яковлевич... Корней Иванович... Веня появился у Алексея Максимовича,
совсем молодой и очень заносчивый... А Исаак Эммануилович вступил на
последнюю свою короткую дорогу. "А как придет время уколы делать, так
представь себе, душа моя, все писатели врассыпную, и в лес, а сестры со
шприцами наготове - за ними, и только Миша грустно так стоит у больничного
окна и говорит бывало: "Побежали в лес по ягодицы...". Константин
Сергеевич... "Ох, заберут вас когда-нибудь в ГУМ, Владимир Иванович..."
Александр Сергеевич... (тут я вздрогнул). Виссарион Григорьевич с сыном
своим Иосифом...
Родственница, впрочем, оставалась к этому уникальному потоку информации
вполне равнодушной. Я не исключал, конечно, что она, как и я, слышала все
это далеко не впервые. И тут Аполлон Аполлонович сказал весело:
Мишель?
тревоги возвращался домой из гранатных мастерских, бомба попала в
деревянный дом у меня за спиной. Меня подняло в воздух, плавно перенесло
через железные пики садовой ограды и аккуратно положило на обе лопатки в
глубокий сугроб, и я лежал лицом к черному небу и с тупым изумлением
глядел, как медленно и важно, подобно кораблям, проплывают надо мной
горящие бревна.
холла наискосок через ресторан идет Михаил Афанасьевич, мой невеселый
вчерашний знакомец, только без синего лабораторного халата, а в остальном
в точности такой же, и даже в том же синем костюме. Я видел, как
шевельнулись его губы, он что-то ответил Аполлону Аполлоновичу, а меня не
заметил или не узнал и прошел мимо, к выходу в вестибюль старой княгини. И
когда он скрылся за дверью, в мертвой тишине, какая бывает после страшного
взрыва, скрипучий голос Аполлона Аполлоновича произнес то ли торжественно,
то ли доверительно:
у меня к нему вопросы? Да, были, конечно. Хотел ли я спросить у него
совета? Безусловно. Разумеется. Все то, о чем догадался я сегодняшним
горьким утром, поднялось вдруг во мне снова, как ядовитое варево в
ведьмином горшке. И необходимо стало мне узнать, правильно ли я его давеча
понял, и если правильно, то что мне теперь с этим пониманием делать. Уже
только ради этого стоило бежать за ним, но не это было главное.
такой Михаил Афанасьевич. Теперь это казалось мне столь же очевидным,
сколь и невероятным. Эта встреча была достойным завершением моей
бездарно-фантасмагорической недели, на протяжении которой тот, кому
надлежит ведать моей судьбой, распустил передо мной целый веер
возможностей, ни одну из которых я не сумел или не захотел осуществить, и
все это прошло, как вода сквозь песок, не оставив ничего, кроме
грязноватой пенки филистерского облегчения, да еще вот разве что сюжетик
простодушный образовался... И теперь вот - последняя возможность. Самая,
может быть, невероятная. И пусть она ничего не обещает мне поверх моего
привычного бутерброда с маслом, но если я и ее сейчас упущу, пожертвую ее
ради солянки с маслинами или даже ради душистой моей Риты, тогда ничего у
меня не останется, и незачем мне будет раскрывать мою синюю папку.
полное длинное лицо с брюзгливо отвисшей губой, сейчас же скрывшееся от
меня за согбенной спиной официанта.
Риту в любимом моем, песочного цвета, костюме, и глаз уколол мне блеск
сережки в ее ухе, когда она медленно поворачивала голову, отыскивая меня в
зале, но я трусливо спрятал глаза и, слегка согнувшись, торопливо побежал
по ковровой дорожке прочь, туда, к той двери, за которой скрылся Михаил
Афанасьевич. Горестно промелькнула в голове моей мысль, что вот опять я
совершаю поступок, за который придется извиняться и оправдываться, но я
отогнал эту мысль, потому что все это будет потом, а сейчас мне предстояло
нечто несоизмеримо более важное.
грохотала на своей машинке, а рядом с нею, развалившись в кресле и
освободив от пиджака округлое литое брюшко, восседал красноносый и
красногубый, вообще румяный сатир и с выражением, будто на трибуне стоя,
диктовал ей по бумажке:
бороться так же непримиримо, как с абстракционизмом в живописи, в
скульптуре, в архитектуре...
спросил Таточку:
будет. - И требовательно обратилась к сатиру: - "...в архитектуре и в
животноводстве...". Дальше!
одиночестве и внимательно читал последний номер "Ежеквартального
надзирателя". Тот самый. С повестью Вали Демченко, искромсанной,
изрезанной, трижды ампутированной, но все-таки живой, непобедимо,
вызывающе живой.
Ощущение нелепости происходящего вдруг овладело мною, я смешался, я готов
был уже уйти, но тут он опустил журнал, взглянул на меня вопросительно и
сразу же улыбнулся:
- Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста, вот как раз свободный стул.
Александрович?
свою машину?