верхоглядства. Я буквально набросился на работу.
должен знать: "когда", "что", "как" и "где" - но "когда" является наименее
важным. В конечном итоге историк имеет дело не с хронологией, а со
взаимосвязями. Временной аспект, на первый взгляд столь существенный, чем
дальше, тем больше приобретает подчиненный характер. То, что прошлое
осталось в прошлом, оказывается не столь уж важным. Стоит только
отрешиться от линейных представлений - и оно может оказаться и в
настоящем, и в будущем, и даже, если кто-либо сумеет это вообразить, на
параллельной линии развития. Получалось, что я исследую не окаменелость, а
живую, изменчивую среду. Там, где можно с полной уверенностью выяснить
"что", "как" и "где" - там выясняется и "почему"; а коль скоро "почему"
уяснено, "когда" становится уже неважным.
антропологией... Моя энергия и моя страсть были сродни какому-то
исступлению - но им и оставалось быть только такими. Передо мной
простирался океан знаний - не просто знания как абстракции, но именно
того, что я хотел знать, что я должен был знать; с каждым днем океан этот
оказывался все более необозримее, от беспредельности кружилась голова, но
я плыл, захлебываясь, подчас теряя направление, и медленно, медленно
преодолевал расстояние, которое мне лучше было бы оставить позади еще
несколько лет назад.
Хаггерсхэйвена. И Барбары.
происходят сплошь и рядом. Но меня и впрямь влекла к Барбаре непреодолимая
сила. Не отпуская ни на день. Вспоминая свои чувства к Тирзе Вэйм, я, со
всей снисходительностью, какую только может ощущать двадцатичетырехлетний
по отношению к двадцатилетнему, видел в тогдашнем себе не более чем
туповатого молокососа. Я буквально стеснялся теперь своих прежних мук.
отчасти это объяснялось силой нашего тяготения друг к другу; во многом
была повинна ее исковерканная душа. Барбара оказалась так ненасытна, так
требовательна, что всякий день старалась выжать меня досуха "здесь и
сейчас"; ей будто и в голову не приходило, что у меня было какое-то вчера
и будет какое-то завтра. Единственное, что не дало мне окончательно
превратиться в раба наподобие бедняги Эйса, это твердая уверенность - был
я прав, или нет, я до сих пор не знаю - что утрата последних остатков
независимости лишит меня и последних шансов. Не только на Барбару. На
осуществление грез, ставших в ту пору честолюбивыми, как никогда.
порождала не рассудительность - страх. Я отказывал в том, что мог бы
дарить легко и безбедно, я приберегал для себя пустоту. То, что я считал
своим преимуществом перед Эйсом - умение легко, подчас даже слишком легко,
завоевывать женщин - никоим образом не было преимуществом. Дурак дураком,
я воображал себя хозяином положения оттого лишь, что измены Барбары - если
можно говорить об изменах там, где о верности и речи не шло - не задевали
меня. Мне казалось, я стал умудренным жизнью мужем с той поры, когда одна
лишь мысль о возможном уходе Тирзы делала меня несчастным. Я жестоко
ошибался; моя умудренность была не достижением, а увечьем.
женщиной, движимой невинными и бестолковыми порывами чувственности? Наша
пуританская эпоха, взявшая живую жизнь в тиски бесчисленных ограничений и
запретов, сформировала Барбару ровно в той же степени, в какой и всю
цивилизацию. Барбарой руководили страсти, куда более глубокие и темные,
нежели чувственность; бешеная ревность была лишь одним из выражений
неутолимой, неукротимой потребности в постоянном самоутверждении. Ей нужно
было господствовать, быть объектом вожделения многих; нужно было, чтобы ей
все время подтверждали то, в чем сама она - всегда сомневалась - что эти
многие жаждут ее так сильно, как никого и никогда.
взаимоисключающих страстей, но и вулканическим неистовством работы. Сон
она презирала, как слабость, хотя нуждалась в нем куда больше, чем
старалась показать; она отмеряла по крохам часы забытья и выдирала себя из
него безжалостно. Панегирикам Эйса, превозносившего ее как физика, я не
слишком-то доверял, но другие коллеги, постарше и побеспристрастней,
говорили о ее математических концепциях не просто с уважением, но с
благоговением.
распространялась на те сферы, в которых я ничего не смыслил как ученый -
ведь здесь мое восхищение не могло ей польстить, даже если бы я вдруг и
начал восхищаться. У меня сложилось впечатление, что она пытается
сформулировать принципы полета на аппаратах тяжелее воздуха - химера эта
уже давно не давала покоя изобретателям. Мне это, признаться, казалось
довольно бессмысленным - очевидно же, что такие аппараты, будь они даже
созданы, заменили бы комфортабельные и безопасные управляемые аэростаты не
в большей мере, чем минибиль заменил лошадь.
думали и говорили исключительно о них. Но никому это не было в тягость.
Экономика Приюта почти целиком зависела от наших урожаев, да и сама работа
в поле доставляла наслаждение. Лишь когда наш лихорадочный бег наперегонки
со временем замедлился, мы начали возвращаться к обычным занятиям.
весну всеми проявлениями радости, какие ей были доступны; ее апатия явно
осталась в прошлом. Неожиданно в ней открылся талант, переживший шок или
воскрешенный теплыми лучами солнца как листва, как цветы. Оказалось, она
мастерски управляется с иголкой и ниткой. Поначалу робко, но чем дальше,
тем увереннее, она придумывала и шила одежду - все ярче, все причудливей,
не чета однообразно-унылым фасонам, принятым в Приюте. И, закончив
очередное творение, всегда бежала ко мне - будто только затем и старалась,
чтобы я одобрил.
разумеется, не могла ускользнуть от внимания Барбары; однако гнев ее
обратился не на девушку. На меня. Моя, как она говорила, "привязанность"
не только нелепа, она бьет всем в глаза и подрывает мой авторитет. Что-то
очень не в порядке у меня самого, коль скоро я предпочитаю недоразвитых,
свихнувшихся дебилок.
ждать, покуда я не пройду мимо с плугом, я не сомневался, что услышу от
Барбары новые резкости, еще похлеще. Но девушку невозможно было отвадить,
во всяком случае, у меня не хватало духу поговорить с нею достаточно круто
- и вот изо дня в день она часами простаивала, глядя, как я тяну свои
борозды то вправо, то влево; потом она приносила мне еду, и послушно
отщипывала кусочек, когда я предлагал ей разделить со мной трапезу.
показывал девушке рисунки, этап за этапом воспроизводившие сцену
нападения; в стремлении выявить какие-то новые мелкие детали он выжимал и
выкручивал меня, как тряпку, стараясь сделать рисунки поточнее. Ее реакция
обрадовала его безмерно. На первые картинки она ответила кивками и
горловыми звуками, которые мы расценили, как знак понимания с ее стороны.
Изображение самого нападения - убийство кучера, бегство лакея и то, как
она пряталась среди кукурузы - вызвали всхлипывания; а на расстрел
Эскобаров она ответила тем, что съежилась и закрыла глаза.
ума не рассказывать обо всем этом Барбаре. Однако Мидбин после того, как
на один из рисунков последовала очень уж обнадеживающая реакция, мимоходом
заметил:
только...
ты должен меня ненавидеть, если разгуливаешь с нею на глазах у всех!
что он настоял.
Думаешь, я не знаю?
тебе отвратительна - но ты готов даже целовать меня, лишь бы не вылететь
из Приюта. Я не слепая, нет! Ты просто используешь меня - хладнокровно,
расчетливо используешь женщину, как ступеньку на пути вверх.
Эйс, вероятно, принимал их безропотно и стойко, с видом покорности судьбе,
да и отец Барбары поступал так же - но я не видел для себя никакой
необходимости быть объектом подобных наскоков. Так я и сказал ей - а
потом, по-моему, безо всякого раздражения добавил:
что-то. Потом произнесла наконец:
облегчением улыбнулся.
больше, чем ума. Оборотень! Чурбан бессердечный, деревня! Стоит тут со