грязь, я боялась, что бумажный шарик закатился за перила, что его сдуло
туда ветром; ночью я отвинчивала почтовый ящик и разбирала его; по ночам
возвращался Отто, припирал меня дверью к стене, наступал мне на пальцы и
смеялся; долгие месяцы я не находила записок; ночи напролет я простаивала
за занавеской в спальне, ожидая рассвета; я караулила парадную дверь,
смотрела, не покажется ли кто на улице; завидев почтальона, я мчалась
вниз, но весточки все не было; я перетряхивала пакетики с булочками,
осторожно переливала молоко в кастрюлю, отклеивала этикетки от бутылок, но
и там ничего не оказывалось. А по вечерам мы ходили в "Якорь", пробирались
мимо людей, одетых в форму, туда, в самый дальний угол, где обслуживал
Гроль, но он все молчал, казалось, он не узнает нас, и только через много
недель, после того как мы вечер за вечером просиживали в "Якоре" в
напрасном ожидании, Гроль написал на картонной подставке для пива: "Будьте
осторожны! Я ничего не знаю!"; он опрокинул кружку с пивом, вытер лужу
тряпкой так, что не осталось ничего, кроме большого чернильного пятна,
принес нам новую кружку, за которую не хотел брать денег. Гроль, кельнер в
"Якоре", был юноша с худым лицом.
ящик, давно арестован, что за нами следят и что Гроля не арестовывают по
одной причине - надеются, что он заговорит с нами. Кто может разобраться в
этой высшей математике убийц? Все они сгинули - и Гроль, и мальчик с
записочками, а ты, Роберт, не даешь мне ружья, не вызволяешь меня из
заколдованного замка.
тебе, больше я не могла этого вынести, впервые я воспользовалась своими
привилегиями, я обратилась к Дрешеру, доктору Эмилю Дрешеру,
регирунгспрезиденту; я училась в гимназии с его сестрой, мы с ним вместе
ходили на уроки танцев, ездили на пикники, мы клали в экипажи пивные
бочонки и на опушке леса вытаскивали бутерброды с ветчиной, мы танцевали
лендлер на свежескошенных лужайках; мой отец помог отцу Дрешера вступить в
научный союз, хотя у того не было высшего образования; но все это чепуха,
Роберт, не придавай значения такой чепухе, когда речь заходит о серьезных
вещах; я называла Дрешера "Эм", это было уменьшительное от Эмиль, и
называть так в те времена считалось особым шиком; а вот теперь, спустя
тридцать лет, я попросила доложить ему о себе, надела серый костюм, серую
шляпку с сиреневой вуалью, черные ботинки; Дрешер сам вышел ко мне в
переднюю, поцеловал мне руку, сказал:
его лицу я сразу поняла, что он все знает, и почувствовала, как он весь
подобрался, в его тоне появились официальные нотки, от страха его толстые
губы завзятого выпивохи вытянулись в ниточку; он оглянулся, покачал
головой и зашептал:
крайне неблагоразумным.
ведении полицай-президента, а ты ведь сама знаешь, что сделал ему твой
сын.
ничего, за исключением того, что он пять лет подряд выигрывал ему все игры
в лапту.
стоить человеку жизни: Вакера приговорил к смерти польского военнопленного
только за то, что тот поднял на него руку; пленный даже не ударил Вакеру,
а только поднял руку.
"Мне тоже нужны деньги. 12. Можете отдать мне их прямо в руки". Я пошла в
мастерскую отца, взяла из сейфа двенадцать тысяч марок (мы приготовили их
на случай, если от тебя снова начнут приходить записки) и бросила всю
пачку на стол перед Отто; я решила отправиться в Амстердам и сказать тебе:
не посылай больше записок, а то кто-нибудь обязательно поплатится за них
головой. Но тут ты приехал к нам; я бы сошла с ума, если бы они тебя не
амнистировали: останься здесь, разве не безразлично, где жить, ведь одно
движение руки в этом мире может стоить человеку жизни. Ты же знаешь
условия, которые Дрешер выторговал для тебя: отказ от всякой политической
деятельности и сразу же после экзаменов - военная служба; я заранее
подготовила все, чтобы ты мог нагнать и получить аттестат зрелости, а
потом статик Клем проэкзаменует тебя и скостит тебе столько семестров в
университете, сколько сможет; ты обязательно хочешь учиться в
университете? Хорошо, как знаешь. Статика? Почему статика? Хорошо, как
знаешь. Эдит очень рада. Отчего ты не идешь к ней наверх? Иди! Скорей!
Неужели тебе не хочется увидеть сынишку? Я отдала Эдит твою комнату, она
ждет тебя наверху, иди же.
по безмолвным коридорам под самую крышу, в каморку на чердаке. Здесь пахло
сигаретами, которые тайком выкуривали санитары, влажным постельным бельем,
развешанным на чердаке для просушки; гнетущая тишина поднималась вверх по
лестничной клетке, словно по трубе; Роберт взглянул в чердачное окошко на
аллею тополей, которая вела к автобусной остановке, - он увидел аккуратные
клумбы, оранжерею, мраморный фонтан и часовню справа у стены; все это
казалось идиллией, пахло идиллией, да и впрямь было идиллией; за оградой,
через которую был пропущен электрический ток, паслись коровы, в отбросах
рылись свиньи, чтобы в свою очередь стать отбросами; один из служителей
выливал в корыто ведро громко булькающего жирного месива; проселочная
дорога за стеной лечебницы, казалось, вела в царство беспредельной тишины.
его наверх, чтобы не прерывать нити своих воспоминаний. Он снова был
двадцатидвухлетним, и он вернулся домой, приговорив себя к молчанию; он
должен был поздороваться с Эдит и с их сыном Йозефом. Эдит и Йозеф - эти
два слова были паролем, но оба они, мать и сын, казались ему чужими, и они
тоже смутились, когда он вошел в комнату, Эдит еще больше, чем он; неужели
они раньше говорили друг другу "ты"?
стол картошку с какой-то непонятной подливкой и зеленый салат, а потом
заварила жидкий чай; он ненавидел жидкий чай, у него тогда были на этот
счет свои понятия: женщина, на которой он женится, должна уметь заваривать
чай; Эдит этого явно не умела, и все же, глядя, как она ставит картофель,
он знал, что затащит ее в кусты на обратном пути домой из кафе "Цонз",
когда они будут проходить по Блессенфельдскому парку; Эдит была
светловолосая девушка, на вид ей было лет шестнадцать; она уже не смеялась
беспричинно, как смеются подростки, и в глазах у нее не светилось
напрасное ожидание счастья, в глазах, которые она устремила на него. Перед
едой Эдит произнесла молитву: "Господь... господь". И Роберт подумал, что
есть надо руками; вилка показалась ему нелепой, а ложка странной, и в
первый раз он понял, что такое еда: еда - это божье благословение, данное
нам, чтобы утолить голод, и больше ничего; только короли и бедняки едят
руками. Даже тогда, когда они шли по Груффельштрассе и через
Блессенфельдский парк в кафе "Цонз", они почти не разговаривали друг с
другом; и ему было страшно; он поклялся ей никогда не принимать "причастие
буйвола"; как ни глупо, но в этот момент ему было так же страшно, как
бывает в церкви; однако, возвращаясь через парк, Роберт взял руку Эдит и
задержал ее в своей, он дал Шрелле пройти вперед и потянул Эдит в кусты,
он тянул Эдит, наблюдая за тем, как темно-серый силуэт Шреллы постепенно
тает на фоне вечернего неба; Эдит не сопротивлялась и не смеялась; и тут в
нем пробудился древний инстинкт, он понял, как это делается: инстинкт
пробудился в его руках и в его губах; он запомнил ее светлые волосы,
блестевшие от летнего дождя, запомнил корону из серебристых капель на ее
волосах, похожую на скелет какого-то хрупкого морского животного,
найденного на песке ржавого цвета, запомнил линии ее рта, повторенные в
бесчисленных облачках одинаковой величины, запомнил шепот Эдит у себя на
груди: "Они тебя убьют!"
на следующий день, в дешевой меблированной комнате; он тащил Эдит, держа
ее за запястье, он шел по городу, как лунатик, словно заколдованный,
чутьем он разыскал нужный дом; под мышкой он держал пакетик с порохом для
Ферди, с которым они должны были вечером встретиться. Тогда он узнал, что
Эдит умеет улыбаться, она улыбнулась, смотрясь в зеркало, самое дешевое из
всех, какие только могла раздобыть хозяйка этих подозрительных меблирашек
в лавке со стандартными ценами; Эдит улыбалась, открыв в себе тот же
древний инстинкт; Роберт уже понял тогда, что пакетик с порохом, лежавший
на подоконнике, - глупость, глупость, которую тем не менее надо совершить,
ведь благоразумию грош цена в мире, где одно движение руки может стоить
человеку жизни; улыбка на лице Эдит, не привыкшем улыбаться, казалась
чудом, а потом, когда они спустились по лестнице к хозяйке, Роберт
удивился, как дешево им посчитали за комнату; он заплатил марку и
пятьдесят пфеннигов. Но хозяйка отказалась взять пятьдесят пфеннигов,
которые он хотел прибавить к плате.