Тургенев, оба Мольтке и Горький славные эти имена, однако ж, не расходились
с палкой и кулачком, ни с плевками в лицо. И летучее прозвище "командарм
наступления" - кажется, им же и придуманное, - тоже помогало делу: кто б еще
мог так смело запросить по пятнадцать, по двадцать тысяч пополнения - и кому
б еще их дали так безотказно? И, наконец, кому б еще так легко простилось,
когда Сибежский плацдарм оказался-таки ловушкой, старательно уготованной фон
Штайнером, когда вся техника и впрямь увязла в лесах и оврагах, которые все
наполнялись гниющими телами, а наступление никак не могло начаться? Ловушкою
оказалось и все совещание в Ольховатке, где все коллеги Терещенко, не
воспротивясь ему, взяли и на себя ответственность. Ловушкой оказался и
доклад Верховному, тут же переменившему сроки взятия Предславля: не "до
зимы", а теперь уже точно к празднику 7-го ноября. Сам же Терещенко не
проиграл нисколько: не хватило сил заглотать, но уже за то, что укусил, он
сделался генерал-полковником, и, провозись он теперь в Сибеже хоть полгода,
в генерал-лейтенанты его уже не вернут. И странное дело, чем полней
выявлялись все предвиденные опасности Сибежского плацдарма, тем горячее
отстаивали этот вариант и тем больше посылалось туда, в ненасытную эту
прорву, людей и техники. Почему-то так складывалось, что уже весь фронт
обязан был работать на одного Терещенко, и когда очевидно стало всем и сам
он перестал сомневаться, что одной его армии в Сибеже не управиться, ее не
вытянули оттуда, но бросили ей в подмогу еще соседнюю 27-ю генерала
Омельченко, а следом и почти всю танковую Рыбко. А Терещенко и здесь не
сник, но с той же энергией выторговывал загодя, чтоб считалось, что главный
удар по Предславлю наносит его армия, а обе другие будут вспомогательные. И
похоже, вводилась единственно теперь спасительная тактика, которую Кобрисов
про себя называл "русской четырехслойной": три слоя ложатся и заполняют
неровности земной коры, четвертый - ползет по ним к победе. Вступало и
обычное соображение, что раз уже столько потрачено сил, то отступить никак
невозможно, и может случиться, "вырвет победу последний брошенный батальон",
- то самое соображение, которое погубило немцев в Сталинграде.
Что же до армии Кобрисова, пока не задействованной, он все чаще
подумывал с беспокойством, что и от нее рано или поздно станут отрывать
куски для той же ненасытной прорвы. И ту мысль, которая пришла ему в голову,
когда он смотрел на черного ангела с крестом и на купол собора, сиявший чуть
потускневшей или просто закопченной позолотой, следовало продумать и
провести в дело как можно скорее. Эта мысль пришла к нему не сразу. Как ни
странно, мысли предельно простые приходят к нам позднее, нежели сложные и
громоздкие. Он объезжал накануне свои войска севернее Предславля - так
назывался предлог поохотиться в днепровских плавнях, отдохнуть от суеты,
остаться на несколько часов наедине с собою. Был канун сентября, и сентябрь
чувствовал он в душе, которой уже год как минуло полвека, близился конец
полноценной мужской поре, тот переклон холма, за которым уже только спуск.
Он так остро ощущал подкравшуюся осень, с такой грустью различал ее начало в
зеленой еще листве, в ярко синеющем небе, что даже подумалось: может быть,
эта охота в его жизни - последняя?
Лучше не ждать, когда ослабнет зрение и уйдет твердость руки, а бросить
сразу, чтоб не причинять Божьей твари лишнего страдания. Охота вышла
неудачная - он подстрелил утку, но она, уже с зарядом дроби в теле, крича
жалобно и печально, сделала еще несколько взмахов пробитыми крыльями и
приводнилась далеко от берега. К ней не подобраться было и в болотных
сапогах, и не было собаки сплавать за нею, да он бы, пожалуй, и не пустил
собаку под пулю немецкого снайпера. Расстроившись, он уже больше не стрелял,
но, может быть, тогда и пришла к нему эта мысль, когда, осторожно раздвинув
камыши и глядя с досадой на умирающую утку, относимую течением, он взглянул
поверх нее. Далекий и зловещий в своей тишине, тот берег нависал над узкой
песчаной полосою, как геологический разрез, и был усеян черными оспинами
стрижиных гнезд. На этих кручах не то что зацепиться, не на чем было и
задержаться глазу, одни лысые холмы, тянувшиеся, быть может, на сотни верст,
лишь кое-где изморщиненные расселинами, - из них в любую минуту могли
ударить пулеметы. Они, однако, не ударили. Осмелев, он стоял совсем на виду,
по колено в воде, и вдруг понял, что не так расселины придают тому берегу
вид неприступности, как его нагота.
Нет, эта мысль еще не тогда зародилась в нем, он еще не почувствовал
гулкие удары сердца, как в те минуты, когда увидел тот берег действительно
неприступным, ощетинившимся тысячами дул предмостных укреплений.
Понадобилось сначала увидеть его пустым, а затем укрепленным и мысленно
убрать эти укрепления, чтоб сердце вдруг застучало гулко и часто. Может
быть, та напрасная утка, медленно уплывавшая, маячила в его памяти, когда он
сказал себе: "Это я возьму!" - а Шестерикову сказал: "Мы должны себя вести,
как вкусная дичь..."
Шестериков снова приполз - с картой и принадлежностями, но прежде
заставил его перевалиться на расстеленную плащ-палатку. Всему, что ни делал
с ним настырный Шестериков, генерал уже подчинялся безропотно, зная, что это
будет разумно и правильно, а главное - что от него все равно не отделаешься,
покуда он своего не добьется. Вот и под карту он догадался подложить твердое
- крышку от ящика батарейного питания рации. Предславль на этой карте был
обозначен, как и любой крупнейший населенный пункт - четырьмя неровными
заштрихованными четырехугольниками, как бы "кварталами", разделенными белым
крестом "проспектов", Сибеж - обозначался кружком с точкой. Генерал
Кобрисов, с явственной дрожью в пальцах, вонзил иголку циркуля в белое
перекрестье и стал раздвигать лапки, покуда вторая, с грифелем, не попала в
точку кружка, обозначавшего Сибеж, а затем, сделавши полуоборот, тем же
раздвигом циркуля перелетел над синей извивающейся ниткой водной преграды
"р. Днепр", в северной ее части. И грифельная лапка попала в такой же точно
кружок, в центральную его точку. Убрав руку, он прочитал название -
"Мырятин".
Оно ничего не говорило ему, кроме того, что называвшийся так населенный
пункт находился на таком же расстоянии к северу от Предславля, что и Сибеж -
к югу. Пройдясь по извивам "р. Днепра" колесиком курвиметра, он получил
результат почти такой же. Те же восемьдесят километров. Но то, что лапка
воткнулась в самый центр кружка, показалось знаменательным. Сама судьба или
Бог, как ни назови, подтвердили его решение. Но ведь и фаталист, бросающийся
навстречу предзнаменованию, не только удачу предчувствует, но ощущает и
холод в груди, страх неизвестности. Что-то в эту минуту сказало Кобрисову,
что с этим безвестным Мырятином свяжется, быть может, и самое славное в его
жизни, и самое страшное, не исключая и смерти. Он даже подумал, не свою ли
могилу мы намечаем, когда кажется, что нашли искомую цель. Это двойственное
ощущение - и захватывающее, и пугающее - продлилось недолго и вскоре
погасло, почти забылось. И он прогудел дурашливым голосом:
Ты, подружка моя Тося,
Я тебе советую:
Никому ты не давай,
А заткни газетою...
Шестериков, оторвавшись от бинокля, поглядел на него подозрительно.
- Ты все понял, Шестериков? - спросил генерал, проделывая снова
операцию с циркулем.
- Ну, может, все-таки в окопчик сползем? - сказал Шестериков. - А то
веселых-то чаще всего подстреливают.
- Какой окопчик! - вскричал генерал. - Нам только сейчас рассиживать!
Дуем к машине скорей. Танки надо спасать, таночки! Пока этот злыдень,
Терещенко, из-под носа не увел.
Как поздно он пришел к своему решению! Если б тогда он его высказал, в
Ольховатке, - может быть, те, полегшие гнить по оврагам, остались бы живы?
Нет, едва ли, они обречены были - своей гибелью доказать всю бесплодность
затеи с Сибежским плацдармом. И они же, парадоксальным образом, укрепили
"командарма наступления" - все только и заняты были, как ему помочь
выбраться из авантюры, куда он и других втянул. Он и до этого, непонятно чем
расположив к себе Ватутина, а через него и Жукова, брал от соседей, что
хотел, - артиллерийские и минометные полки, танковые дивизионы и бригады - и
возвращал потрепанные, поредевшие, до того измотанные, что их прежде всего
следовало отправить в тыл на отдых и пополнить. Терещенко же, отдавая, и не
думал их пополнять, все полагающиеся им пополнения он оставлял себе. В той
же Ольховатке, когда уже все решилось с плацдармом и рассаживались по
машинам, он громко, при всех, спросил Кобрисова - может быть, и в шутку, но
шутку малоприятную:
- Ты бы мне, Фотий Иваныч, не одолжил дивизиюшку? Все равно они у тебя
не задействованы.
- А какую б ты, Денис Трофимыч, дивизиюшку хотел? - спросил Кобрисов
под общий добродушный смех. - Небось приглядел уже?
- Шестая гвардейская у тебя хороша.
- Что ж мелочиться? - сказал Кобрисов, отъезжая. - Ты бы уж всю армию у
меня прихватил. Я с одним обозом повоюю.
А между тем перспектива с одним обозом и остаться не так уж далека
была. Спешить надо было, спешить, ничего не отдать сейчас. И в особенности -
танки.
К вечеру сложился в голове предстоящий разговор с Ватутиным, но лишь
глубоко за полночь адъютанту Донскому удалось соединиться с командующим
фронтом, когда тот вернулся к себе в Ольховатку с Сибежского плацдарма.
Звонить же Ватутину на плацдарм, где он мог быть с Жуковым и Терещенко,
разумеется, не следовало.
- Николай Федорович, - спросил Кобрисов тотчас после приветствия, -
карта перед вами?
- Ну, слушаю тебя, - Ватутин отвечал уставшим голосом и слегка
недовольно. Карты перед ним, по-видимому, не было, но старый штабист,
конечно, держал ее в памяти, со всеми населенными пунктами и расстояниями
между ними.
- Там этот Мырятин видите? В семидесяти километрах севернее...
- В восьмидесяти, - сказал Ватутин. - Ну? Там же как будто Чарновский