Рубинштейн своим старческим голосом. -- Мы тебя покидаем. Дела. Зайдем
попозже. Будь как дома.
Ты понял, видимо, что шевельнулось в измученной памяти нашего добрейшего Ф.
Александра? Ты, случаем, не... то есть, я хочу сказать, это не ты?.. Ты
понимаешь, что я имею в виду. Смелей, мы больше никому не скажем.
за все расплатился. И не только за себя расплатился, но и за этих
svolotshei, которые называли себя моими друзьями. -- Прилив ненависти вызвал
во мне тошноту. -- Пойду прилягу, -- сказал я. -- О, какой кошмар!
zubbiev. -- Это уж точно.
себе это представлял, тому, чтобы делать политику и всякий прочий kal, а я
лежал на кровати в odinotshestve и полной тишине. В кровать я повалился,
едва скинув govnodavy и приспустив галстук, лежал и совершенно не мог себе
представить, что у меня теперь будет за zhiznn. В голове проносились всякие
разные картины, вспоминались люди, которых я встречал в школе и в тюрьме,
ситуации, в которых приходилось оказываться, и все складывалось так, что
никому на всем bollshom белом свете нельзя верить.
раз она-то меня и разбудила. Это была симфония, которую я очень неплохо
знал, но много лет не slushal, Третья симфония одного датчанина по imeni
Отто Скаделиг, shtuka громкая и burlivaja, особенно в первой части, которая
как раз и звучала. Секунды две я slushal с интересом и удовольствием, но
потом на меня накатила боль и тошнота, и я застонал, взвыл прямо всеми
kishkami. Эк ведь, до чего я дошел -- это при моей-то любви к хорошей
музыке; я сполз с кровати, еле дотащился, подвывая, до стенки и застучал,
забился в нее, vskritshivaja: "Прекратите! Прекратите! Выключите! " Но
музыка не кончалась, а, наоборот, стала вроде бы даже громче. Я колотил в
стену до тех пор, пока кулаки в кровь не сбил, всю кожу с них содрал до
мяса, я кричал, вопил, но музыка не прекращалась. Тогда я решил от нее
сбежать, выскочил из спальни, добрался до двери на лестницу, но она
оказалась заперта снаружи, и я не смог выбраться. Музыка тем временем
становилась все громче и громче, бллин, словно мне нарочно устроили такую
пытку. Я заткнул ushi пальцами, но тромбоны с литаврами все равно
прорывались. Снова я kritshal, просил выключить, молотил в стенку, но толку
от этого не было ни на grosh. "Ой-ей-ей, что же делать? -- причитал я. --
Воzhennka, помоги! " Обезумев от боли и тошноты, я метался по всей квартире,
пытаясь скрыться от этой музыки, выл так, будто мне выпустили kishki, и
вдруг на столе, среди наваленных на него книг и бумаг, я увидел, что надо
делать, -- собственно, то, что я и собирался, еще тогда, в публичной biblio,
пока старцы-читатели, а потом Тем с Биллибоем, переодетые мусорами, не
помешали мне, а собирался я себя прикончить, отбросить кости, свести счеты с
zhiznnju в этом поганом и подлом мире. Я увидел одно слово: "СМЕРТЬ", оно
было на обложке какой-то брошюрки, хотя там имелась в виду всего лишь СМЕРТЬ
ПРАВИТЕЛЬСТВУ. И, словно самой судьбой мне подкинутый, рядом лежал еще один
буклетик с нарисованным на обложке открыл тым окном, а под ним подпись:
"Отвори окно свежему ветру, новым идеям и новой жизни". Я понял это как
указание, что разгрести весь этот kal можно, лишь выпрыгнув в окно. Одно
мгновенье боли, а после нескончаемый, вечный сон.
скрипки и барабаны водопадами изливались сквозь стену. Окно в комнате, где
стояла кровать, было приоткрыто. Я подошел к нему, глянул на машины, на
автобусы и на людей далеко внизу. Всему этому миру я крикнул: "Прощай,
прощай, пусть Вод простит тебе загубленную жизнь! " Потом я влез на
подоконник (музыка была теперь от меня слева), закрыл glazzja, щекой ощутил
холодное дуновение ветра и тогда прыгнул.
6
как, но в ящик сыграть--это dudki. Если бы я okotshurilsia, меня бы тут не
было и я не написал бы то, что вы читаете. Видимо, чтобы убиться насмерть,
все-таки высоты не хватило. Но я сломал себе спину, переломал руки и ноги и
перед тем, как отключиться, бллин, боль чувствовал zhutkuju, а сверху на
меня смотрели ошарашенные и испуганные litsa прохожих. И, уже vyrubajass, я
вдруг осознал, что все, все до единого в этом страшном мире, против меня,
что музыку за стеной мне подстроили специально, причем как раз те, кто вроде
бы стал как бы моими новыми друзьями а то, чем все это кончилось, как раз и
требовалось для их эгоистической и отвратной политики. Все это пронеслось во
мне за одну миллионную долю миллионной доли минуты, после чего я взмыл над
всем миром, над небом и над litsami уставившихся на меня сверху прохожих.
быть может, не один миллион лет, я оказался в белоснежной больничной палате,
где пахло, как всегда пахнет в больницах, -- дезинфекцией и чопорной
тоскливой чистотой. Лучше бы этим всем больничным антисептикам придавали
хорошую такую ядреную vonn жареного лука или хотя бы tsvetujotshkov.
Мало-помалу я пришел в себя, постепенно все вспомнил, но лежал я весь
спеленутый белым и тела своего не чувствовал вовсе -- ни боли, ни вообще
ничего naprosh. Голова вся перемотана бинтами, какие-то клейкие нашлепки на
litse, rukery тоже там и сям перемотаны, к пальцам привязаны какие-то палки,
словно это не пальцы, а цветочные стебли, которым надо помочь вырасти
прямыми, ноги тоже на каких-то растяжках -- сплошные бинты, проволочные
распорки и стержни, а в правую руку около плеча вставлена какая-то
штуковина, в которую капает кровь из перевернутой банки. Но чувствовать я
ничего не чувствовал, бллин. Рядом с моей койкой сидела медсестра, которая
читала книжку, напечатанную очень нечетко, хотя по черточкам перед
некоторыми строчками можно было понять, что это рассказ или роман, причем,
судя по ее охам и вздохам, речь там шла не иначе как про добрый старый
sunn-vynn. Медсестричка была очень даже kliovaja kisa: пухленькие губки,
длинные ресницы, а под жестко накрахмаленным форменным платьем
вырисовывались вполне приличных размеров grudi. Я и говорю ей:
пошевелив в нем языком, я обнаружил, что нескольких zubbjev не хватает. А
медсестра как вскочит, книгу уронила на пол и говорит: -- Ой, пациент пришел
в сознание! Такая симпатичная kisa могла бы называть меня и попроще, и я
хотел ей об этом сказать, но вместо слов у меня получалось только пык да
мык. Она вышла, оставила меня в odinotshestve, и, оглядевшись, я увидел, что
лежу в небольшой комнатке на одного, не то что когда-то в детстве, когда я,
попав в больницу, валялся в огромной палате, где было полно народу --
кашляющих полуживых стариков, от одного вида которых хотелось как можно
скорей оттуда вырваться. Тогда у меня, бллин, была, кажется, вроде как
дифтерия.
сразу же вроде как снова заснул, но к тому времени понял уже, что kisa
вернулась и привела с собой одетых в белые халаты tshelovekov, которые,
загадочно хмыкая, хмуро разглядывали вашего скромного повествователя. И
удивительное дело, с ними был старый свищ из Гостюрьмы, который, дыша на
меня застарелым алкогольным перегаром, сперва причитал: "О сын мой, сын
мой", а потом сказал: "Я, -- говорит, -- оттуда ушел уже. Не смог, никак не
смог я примириться с тем, что эти мерзавцы творят, а ведь они и с другими
преступниками то же самое делали. Так что я ушел оттуда и рассказываю теперь
обо всем этом в своих проповедях, о сын мой во Христе".
кровати? Да все та же троица, те, из чьей квартиры я выпрыгнул, -- Д. Б.
Да-Сильва, Не-разберипоймешь Рубинштейн и 3. Долин.
толком, кто именно), -- Друг, юный друг наш, ты зажег в народе огонь
возмущения. Лишил этих ужасных злодеев последнего шанса на переизбрание. С
ними покончено раз и навсегда. Ты сослужил хорошую службу Свободе.
политиканы проклятые, это было бы еще выгоднее, подлые вы предатели. Но
получалось у меня только пык да мык. Затем один из этой троицы вытащил пачку
газетных вырезок, и я увидел себя окровавленного на носилках и даже вроде
как вспомнил вспышки света, когда фотографы это снимали. Одним глазом я
читал заголовки, вздрагивавшие в руке veka, который держал вырезки: "ЮНАЯ
ЖЕРТВА РЕФОРМАТОРОВ ПЕНИТЕНЦИАРНОЙ СИСТЕМЫ", "УБИЙЦЫ В ПРАВИТЕЛЬСТВЕ", и еще
я заметил фотографию tsheloveka, показавшегося мне знакомым, а под ней
подпись: "ГНАТЬ В ШЕЮ" -- видимо, это был министр нутряных, или внутряных,
или каких там еще дел. Но тут медсестричка сказала: -- Его нельзя волновать.
Вам нельзя делать ничего такого, что могло бы его расстроить. Пойдемте, я
вас выведу.
опять только пык да мык. Тем не менее троица политиков удалилась. И я
удалился тоже, только не туда, куда они, а во тьму, освещаемую лишь
обрывочными видениями, которые непонятно даже, можно ли называть снами,
бллин. Типа, например, такого, в котором из моего тела вроде как выливают
нечто наподобие грязной воды и заливают туда снова чистую. А потом пошли
очень даже приятные и baldiozhnyje сны, где я угоняю чей-то автомобиль, а
потом еду в нем по белу свету, и всех по дороге сшибаю и давлю, и слышу, как
они издают предсмертные kritshki, а во мне ни боли от этого, ни тошноты. А
еще были сны про sunn-vynn с devotshkami -- как я швыряю их наземь и
насильно zasazhivaju, а вокруг все стоят, хлопают в ладоши и подбадривают
меня, как bezumni. А потом я снова проснулся, и как раз па и ма пришли
навестить их больного сына, причем ма прямо ревет белугой. Говорить я к
этому времени стал уже лучше, так что смог сказать им:
сын. Там сказано, что с тобой обошлись очень несправедливо. Что