оцарапай меня, как вчера! Вот посмотри, -- сказала она, показывая свое
атласное колено, -- еще остался след от твоих когтей.
расстегивать платье, а Жюстина взяла гребень, чтобы причесать ее.
мужчина, за кого я могла бы... Что, хорошо я была сегодня причесана?
больше идут гладкие крупные локоны.
для влюбленного! Одинокая женщина, без родных, без друзей, атеистка в любви,
не верящая ни в какое чувство, -- как ни слаба в ней свойственная всякому
человеческому существу потребность в сердечном излиянии -- вынуждена
отводить душу в болтовне с горничной, произносить общие фразы или же
говорить о пустяках!.. Мне стало жаль ее. Жюстина расшнуровала госпожу. Я с
любопытством оглядел ее, когда с нее спал последний покров. Девственная ее
грудь ослепила меня; сквозь сорочку бело-розовое ее тело сверкало при
свечах, как серебряная статуя под газовым чехлом. Нет, в ней не было
недостатков, из-за которых она могла бы страшиться нескромных взоров
любовника. Увы, прекрасное тело всегда восторжествует над самыми
воинственными намерениями. Госпожа села у огня, молчаливая, задумчивая, а
служанка в это время зажигала свечу в алебастровом светильнике, подвешенном
над кроватью. Жюстина сходила за грелкой, приготовила постель, помогла
госпоже лечь; потребовалось еще довольно много времени на мелкие услуги,
свидетельствовавшие о глубоком почтении Феодоры к своей особе, затем
служанка ушла. Графиня переворачивалась с боку на бок; она была взволнована,
она вздыхала: с губ у нее срывался неясный, но доступный для слуха звук,
изобличавший нетерпение; она протянула руку к столику, взяла склянку,
накапала в молоко какой-то темной жидкости и выпила; наконец, несколько раз
тяжело вздохнув, она воскликнула:
мое сердце. Понемногу она перестала шевелиться. Вдруг мне стало страшно; но
вскоре до меня донеслось ровное и сильное дыхание спящего человека; я слегка
раздвинул шуршащий шелк занавесей, вышел из своей засады, приблизился к
кровати и с каким-то неописуемым чувством стал смотреть на графиню. В эту
минуту она была обворожительна. Она закинула руку за голову, как дитя; ее
спокойное красивое лицо в рамке кружев было столь обольстительно, что я
воспламенился. Я не рассчитал своих сил, я не подумал, какая ждет меня
казнь: быть так близко и так далеко от нее! Я вынужден был претерпевать все
пытки, которые я сам себе уготовил! Боже мой -- этот единственный обрывок
неведомой мысли, за который я только и мог ухватиться в своих догадках,
сразу изменил мое представление о Феодоре. Ее восклицание, то ли ничего не
значащее, то ли глубокое, то ли случайное, то ли знаменательное, могло
выражать и счастье, и горе, и телесную боль, и озабоченность. Было то
проклятие или молитва, дума о прошлом или о будущем, скорбь или опасение?
Целая жизнь была в этих словах, жизнь в нищете или же в роскоши; в них могло
таиться даже преступление! Вновь вставала загадка, скрытая в этом прекрасном
подобии женщины: Феодору можно было объяснить столькими способами, что она
становилась необъяснимой. Изменчивость вылетавшего из ее уст дыхания, то
слабого, то явственно различимого, то тяжелого, то легкого, была своего рода
речью, которой я придавал мысли и чувства. Я приобщался к ее сонным грезам,
я надеялся, что, проникнув в ее сны, буду посвящен в ее тайны, я колебался
между множеством разнообразных решений, между множеством выводов. Созерцая
это прекрасное лицо, спокойное и чистое, я не мог допустить, чтобы у этой
женщины не было сердца. Я решил сделать еще одну попытку. Рассказать ей о
своей жизни, о своей любви, своих жертвах -- и мне, быть может, удастся
пробудить в ней жалость, вызвать слезы, -- у нее, никогда прежде не
плакавшей! Все свои надежды я возлагал на этот последний опыт, как вдруг
уличный шум возвестил мне о наступлении дня. На одну секунду я представил
себе, что Феодора просыпается в моих объятиях. Я мог тихонько подкрасться,
лечь рядом и прижать ее к себе. Эта мысль стала жестоко терзать меня, и,
чтобы от нее отделаться, я выбежал в гостиную, не принимая никаких мер
предосторожности; по счастью, я увидел потайную дверь, которая вела на узкую
лестницу. Как я предполагал, ключ оказался а замочной скважине; я рванул
дверь, смело спустился во двор и, не обращая внимания, видит ли кто-нибудь
меня, в три прыжка очутился на улице.
пошел туда с намерением пересидеть всех и обратиться к ней с довольно
оригинальной просьбой -- уделить мне следующий вечер, посвятить мне его
целиком, закрыв двери для всех. Когда же я остался с нею вдвоем, у меня не
хватило мужества. Каждый стук маятника пугал меня. Было без четверти
двенадцать.
себе череп об угол камина".
не разбил, мое сердце отяжелело, как губка в воде.
попросил ее о свидании.
какую великую любезность вы мне оказываете: я желаю провести этот вечер
подле вас, как если бы мы были братом и сестрой. Не бойтесь, ваши антипатии
мне известны; вы хорошо меня знаете и можете быть уверены, что ничего для
вас неприятного я добиваться не буду; к тому же люди дерзкие к подобным
способам не прибегают. Вы мне доказали свою дружбу, вы добры,
снисходительны. Так знайте же, что завтра я с вами прощусь... Не берите
назад своего слова! -- вскричал я, видя, что она собирается заговорить, и
поспешно покинул ее.
в ее готическом будуаре. Я ничего не боялся, я верил, что буду счастлив. Моя
возлюбленная будет принадлежать мне, иначе я найду себе приют в объятиях
смерти. Я проклял трусливую свою любовь. Осознав свою слабость, человек
черпает в этом силу. Графиня в голубом кашемировом платье полулежала на
диване; опущенные ноги ее покоились на подушке. Восточный тюрбан, этот
головной убор, которым художники наделяют древних евреев, сообщал ей особую
привлекательность необычности. Лицо ее дышало тем переменчивым очарованием,
которое доказывало, что в каждое мгновение нашей жизни мы -- новые существа,
неповторимые, без всякого сходства с нашим "я" в будущем и с нашим "я" в
прошлом. Никогда еще не была Феодора столь блистательна.
руку, она не противилась. -- Вы прекрасно поете!
тоже должно оставаться в тайне? Не беспокойтесь, я не намерен в нее
проникнуть.
жесты человека, которому Феодора ни в чем не откажет, но и почтительность
влюбленного я сохранял в полной мере. Так я, шутя, получил милостивое
разрешение поцеловать ей руку; грациозным движением она сняла перчатку, и я
сладострастно погрузился в иллюзию, в которую пытался поверить; душа моя
смягчилась и расцвела в этом поцелуе. С невероятной податливостью Феодора
позволяла ласкать себя и нежить. Но не обвиняй меня в глупой робости;
вздумай я перейти предел этой братской нежности -- в меня вонзились бы
кошачьи когти. Минут десять мы хранили полное молчание. Я любовался ею,
приписывая ей мнимые очарования. В этот миг она была моей, только моей... Я
обладал прелестным этим созданием, насколько можно обладать мысленно; я
облекал ее своею страстью, держал ее и сжимал в объятиях, мое воображение
сливалось с нею. Я победил тогда графиню мощью магнетических чар. И вот я
всегда потом жалел, что не овладел этой женщиной окончательно; но в тот
момент я не хотел ее тела, я желал душевной близости, жизни, блаженства
идеального и совершенного, прекрасной мечты, в которую мы верим недолго.
последний час моего упоения. -- Я люблю вас, вы это знаете, я говорил вам об
этом тысячу раз, да вы и сами должны были об этом догадаться. Я не желал
быть обязанным вашей любовью ни фатовству, ни лести или же назойливости
глупца -- и не был понят. Каких только бедствий не терпел я ради вас! Однако
вы в них неповинны! Но несколько мгновений спустя вы вынесете мне приговор.
Знаете, есть две бедности Одна бесстрашно ходит по улицам в лохмотьях и
повторяет, сама того не зная, историю Диогена, скудно питаясь и
ограничиваясь в жизни лишь самым необходимым; быть может, она счастливее,
чем богатство, или по крайней мере хоть не знает забот и обретает целый мир
там, где люди могущественные не в силах обрести ничего. И есть бедность,
прикрытая роскошью, бедность испанская, которая таит нищету под титулом;
гордая, в перьях, в белом жилете, в желтых перчатках, эта бедность
разъезжает в карете и теряет целое состояние за неимением одного сантима.
Первая -- это бедность простого народа, вторая -- бедность мошенников,
королей и людей даровитых. Я не простолюдин, не король, не мошенник; может
быть, и не даровит; я исключение. Мое имя велит мне лучше умереть, нежели
нищенствовать... Не беспокойтесь, теперь я богат, у меня есть все, что мне
только нужно, -- сказал я, заметив на ее лице то холодное выражение, какое