с достоинством. Сидя очень прямо, он выехал на нашем "Бенце" в
университет, оставался там долго, вернулся в извозчичьих санях,
весь сгорбленный, среди невероятной снежной бури, и в немом
отчаянии поднялся к себе.
свадебное путешествие на Кавказ, в лермонтовские места, после
чего вернулся к нам на одну зиму. В его отсутствие, летом
1913-го года. Monsieur Noyer, коренастый швейцарец с пушистыми
усами, читал нам "Cyrano de Bergerac", виртуозно меняя голос
сообразно с персонажами. Когда он первый раз поехал с нами
верхом, его лошадь споткнулась, и он через ее голову упал в
куст, как на старомодной карикатуре. Сервируя в теннисе, он
считал нужным стоять на самой линии, широко расставив толстые
ноги в смятых парусиновых штанах, затем как-то приседал и
ударял по подброшенному мячу со страшной силой, но ничего не
получалось,-- мяч попадал либо в сетку, либо в некошеное поле,
за решетчатой оградой, сквозь которую упорным полетом,-- но об
этих белых бабочках я уже писал.
покинул, к нам поступил тот Волгин, которого я уже упоминал,
сын обедневшего симбирского помещика, молодой человек
обворожительной наружности, с задушевными интонациями и
прекрасными манерами, но с душой пошляка и мерзавца. К этому
времени я уже не нуждался в каком-либо надзоре, учебной же
помощи он не мог мне оказать никакой, ибо был безнадежный неуч
(проиграл мне, помню, великолепный кастет, побившись со мной об
заклад, что письмо Татьяны начинается так: "У видя почерк мой,
вы верно удивитесь"), и все, что от него я получил (кроме
кастета), были рассказы, которыми я сначала заслушивался, о его
похождениях с женщинами--рассказы, вскоре сменившиеся
неприличными сплетнями о нашей семье: он их добывал у одной
моложавой нашей родственницы, на которой впоследствии женился.
При Советах этот бархатный Волгин был комиссаром -- и вскоре
устроился так, чтобы сбыть жену в Соловки. Не знаю, чем
кончилась его карьера.
с нами, он основал на где-то занятые деньги довольно
фантастическое предприятие для скупки и эксплуатации разных
необыкновенных патентов. Эти изобретения он не то чтобы выдавал
за свои, но усыновлял с такой нежностью, что отцовство его
бросалось всем в глаза, хотя было основано на чувствах, а не на
фактах. Однажды он с гордостью пригласил нас испробовать на
нашем автомобиле "изобретенный" им новый тип мостовой,
состоявшей из каких-то переплетенных металлических полосок; мы
попробовали--и лопнула шина. В Первую мировую войну он поставил
армии пробную партию лошадиного корма в виде плоских серых
галет; он всегда носил с собой образчик, небрежно грыз его и
предлагал грызть друзьям. От этих галет многие лошади тяжело
болели. Затем, в 1918-ом году, когда мы уже были в Крыму, он
нам писал, предлагая щедрую денежную помощь. Не знаю, успел ли
бы он ее оказать, ибо какое-то наследство, им полученное, он
вложил в увеселительный парк на черноморском побережье, со
скетинг-рингом, музыкой, каскадами, гирляндами красных и
зеленых лампочек, но тут накатились большевики и потушили
иллюминацию, а Ленский бежал за границу и, в двадцатых годах,
по слухам, жил в большой бедности на Ривьере, зарабатывая на
жизнь тем, что расписывал морскими видами белые булыжники. Не
знаю, что было с ним потом. Несмотря на некоторые свои
странности, это был в сущности очень чистый, порядочный
человек, тяжеловесные "диктанты" которого я до сих пор помню:
"Что за ложь, что в театре нет лож! Колокололитейщики
переколотили выкарабкавшихся выхухолей".
поражают те забавные перебои, которые они вносили в мою молодую
жизнь, сколько устойчивость и гармоническая полнота этой жизни.
Я с удовлетворением отмечаю высшее достижение Мнемозины:
мастерство, с которым она соединяет разрозненные части основной
мелодии, собирая и стягивая ландышевые стебельки нот, повисших
там и сям по всей черновой партитуре былого. И мне нравится
представить себе, при громком ликующем разрешении собранных
звуков, сначала какую-то солнечную пятнистость, а затем, в
проясняющемся фокусе, праздничный стол, накрытый в аллее. Там,
в самом устье ее, у песчаной площадки вырской усадьбы, пили
шоколад в дни летних именин и рождений. На скатерти та же игра
светотени, как и на лицах, под движущейся легендарной листвой
лип, дубов и кленов, одновременно увеличенных до живописных
размеров и уменьшенных до вместимости одного сердца, и
управляет всем праздником дух вечного возвращения, который
побуждает меня подбираться к этому столу (мы, призраки, так
осторожны!) не со стороны дома, откуда сошлись к нему
остальные, а извне, из глубины парка, точно мечта, для того
чтоб иметь право вернуться, должна подойти босиком, беззвучными
шагами блудного сына, изнемогающего от волнения. Сквозь
трепетную призму я различаю лица домочадцев и родственников,
двигаются беззвучные уста, беззаботно произнося забытые речи.
Мреет пар над шоколадом, синим блеском отливают тарталетки с
черничным вареньем. Крылатое семя спускается как маленький
геликоптер с дерева на скатерть, и через скатерть легла,
бирюзовыми жилками внутренней стороны к переливчатому солнцу,
голая рука девочки, лениво вытянувшаяся с раскрытой ладонью в
ожидании чего-то -- быть может, щипцов для орехов. На том
месте, где сидит очередной гувернер, вижу лишь текучий,
неясный, переменный образ, пульсирующий вместе с меняющимися
тенями листвы. Вглядываюсь еще, и краски находят себе
очертания, и очертания приходят в движение: точно по включении
волшебного тока, врываются звуки: голоса, говорящие вместе,
треск расколотого ореха, полушаг небрежно переданных щипцов.
Шумят на вечном вырском ветру старые деревья, громко поют
птицы, а из-за реки доносится нестройный и восторженный гам
купающейся деревенской молодежи, как дикие звуки растущих
оваций.
мною домашнее образование может с пользой пополняться школой. В
январе 1911-го года я поступил в третий семестр Тенишевского
Училища: семестров было всего шестнадцать, так что третий
соответствовал первой половине второго класса гимназии.
с обычными праздничными перерывами, во время которых гигантская
елка касалась своей нежной звездой высокого, бледно-зелеными
облаками расписанного, потолка в одной из нижних зал нашего
дома, или же сваренное вкрутую яйцо опускалось с овальным
звуком в дымящуюся фиолетовую хлябь.
или Иван Второй (додержавшийся до тех времен, когда я его
посылал с романтическими поручениями), будил меня, смуглая мгла
еще стояла за окнами, жужжало в ушах, поташнивало, и
электрический свет в спальне резал глаза мрачным йодистым
блеском. За какие-нибудь полчаса надобно было подготовить
скрытый накануне от репетитора урок (о, счастливое время, когда
я мог сфотографировать мозгом десять страниц в столько же
минут!), выкупаться, одеться, побрекфастать. Таким образом утра
мои были скомканы, и пришлось временно отменить уроки бокса и
фехтованья с удивительно гуттаперчевым французом Лустало. Он
продолжал приходить почти ежедневно, чтобы боксировать и биться
на рапирах с моим отцом, и, проглотив чашку какао в столовой на
нижнем этаже, я оттуда кидался, уже надевая пальто, через
зеленую залу (где мандаринами и бором пахло так долго после
Рождества), по направлению к "библиотечной", откуда доносились
топот и шарканье. Там я находил отца, высокого, плотно
сложенного человека, казавшегося еще крупнее в своем белом,
стеганом тренировочном костюме и черной выпуклой решетчатой
маске: он необыкновенно мощно фехтовал, передвигаясь то вперед,
то назад по наканифоленному линолеуму, и возгласы проворного
его противника--"Battez!", "Rompez!" -- смешивались с лязгом
рапир. Попыхивая, отец снимал маску с потного розового лица,
чтобы поцеловать меня. В этой части обширной библиотеки приятно
совмещались науки и спорт: кожа переплетов и кожа боксовых
перчаток. Глубокие клубные кресла с толстыми сиденьями стояли
там и сям вдоль книгами выложенных стен. В одном конце
поблескивали штанги выписанного из Англии пунчинг-бола,-- эти
четыре штанги подпирали крышеобразную лакированную доску, с
которой висел большой, грушевидный, туго надутый кожаный мешок