карцер по мелочам, и не видели, что мы шапки снимать перед ними перестали.
Майор Максименко по утрам-то развод просыпал, а вот вечером любил встретить
колонны у вахты и пока топтались тут -- пошутить что-нибудь. Он смотрел на
нас с сытым радушием, как хохол-хуторянин где-нибудь в Таврии мог
осматривать приходящие из степи свои бесчисленные стада. Нам даже кино стали
показывать по иным воскресеньям. И только по-прежнему донимали постройкой
"великой китайской стены".
оставаться: недостаточно это было с нас и недостаточно с них. Кто-то должен
был нанести удар.
всё, что хотели, всё, что накипело (испытать свободу слова даже только в
этой зоне, даже так не рано в жизни -- было сладко!). Но могли ли мы
надеяться распространить эту свободу за зону или пойти туда с ней? Нет,
конечно. Какие же другие [политические] требования мы могли выставить? Их и
придумать было нельзя! Не говоря, что бесцельно и безнадёжно -- придумать
было нельзя! Мы не могли требовать в своём лагере -- ни чтоб вообще
изменилась страна, ни чтоб она отказалась от лагерей: нас бомбами с
самолётов бы закидали.
сбросили нам несправедливые, ни за что данные сроки. Но и это выглядело
безнадёжно. В том общем густевшем над страною смраде террора большинство
наших дел и наших приговоров казались судьям вполне справедливыми -- да,
кажется, уже и нас они в этом убедили! И потом пересмотр дел --
невещественен как-то, не осязаем толпой, на пересмотре нас легче всего было
обмануть: обещать, тянуть, приезжать переследовать, это можно длить годами.
И если бы даже кого-нибудь вдруг объявили освободившимся и увезли -- откуда
могли бы мы узнать, что не на расстрел, что не в другую тюрьму, что не за
новым сроком?
изобразить? Нас и без пересмотра собираются домой распускать...
унизительное: чтобы на ночь не запирали в бараках и убрали параши: чтобы
сняли с нас номера: чтобы труд наш не был вовсе бесплатен; чтобы разрешили
писать 12 писем в год. (Но всё это, всё это, и даже 24 письма в году уже
было у нас в ИТЛ -- а разве там можно было жить?)
единогласия... Так отвыкли от свободы, что уже вроде и не тянулись к ней...
руками мы ничего не сможем против современной армии, и потому путь наш -- не
вооруженное восстание, а забастовка. Во время неё можно, например, самим с
себя сорвать и номера.
себя собачьих номеров казалось таким смелым, таким дерзким, бесповоротным
шагом, как, скажем, выйти бы с пулемётами на улицу. А слово "забастовка" так
страшно звучало в наших ушах, что мы искали себе опору в голодовке: если
начать забастовку вместе с голодовкой, то от этого как бы повышались наши
моральные права бастовать. На голодовку мы, вроде, имеем всё-таки право, --
а на забастовку? Поколение за поколением у нас выросло с тем, что
вопиюще-опасное и, конечно, контрреволюциионное слово "забастовка" стоит у
нас в одном ряду с "Антанта, Деникин, кулацкий саботаж, Гитлер".
добровольный подрыв своих физических сил в борьбе. (К счастью, после нас ни
один, кажется, лагерь не повторил этой экибастузской ошибки.)
к нам недавно общелагерный штрафной режим научил нас, что в ответ, конечно,
нас запрут в бараках. Как же мы будем сноситься между собой? как
обмениваться решениями о дальнейшем ходе забастовки? Кому-то надо было
продумать и согласовать между бараками сигналы, и из какого окна в какое
окно они будут видны и поданы.
представлялось это неизбежнымм и желательным -- и вместе с тем, по
непривычке, каким-то невозможным. Нельзя себе было вообразить тот день,
когда вдруг мы собёремся, сговоримся, решимся и...
привыкшие действовать и менее рискующие потерять в действиях, чем от
бездействия, -- охранники нанесли удары раньше нас.
бригадах, бараках, секциях и углах -- новый 1952 год. А в воскресенье 6
января, в православный сочельник, когда западные украинцы готовились славно
попраздновать, кутью варить, до звезды поститься и потом петь колядки --
утром после проверки нас заперли и больше не открывали.
соседнего барака какую-то сотню зэков со всеми вещами гонят на вахту.
Выходи со всеми вещами... и с матрацами, как есть, избитыми!
Завтра она будет заделана. А нас выводят за вахту и сотнями гонят -- с
мешками и матрацами, как погорельцев каких-то, вокруг лагеря и через другую
вахту -- в другую зону. А из той зоны гонят навстречу.
перетасовки? И довольно быстро замысел хозяев проясняется: в одной половине
(2-й лагпункт) остались только [щирые] украинцы, тысячи две человек. В
половине, куда нас пригнали, где будет 1-й лагпункт -- тысячи три всех
остальных наций -- русские, эстонцы, литовцы, латыши, татары, кавказцы,
грузины, армяне, евреи, поляки, молдаване, немцы, и разный случайный народ
понемногу, подхваченный с полей Европы и Азии. Одним словом -- "единая и
неделимая". (Любопытно. Мысль МВД, которая должна была бы освещаться учением
социалистическим и вненациональным, идёт по той же, по старой тропинке:
разделять нации.)
они жить будут в новых бараках -- чехарда! Тут разбора не на одно
воскресенье, а на целую неделю. Порваны многие связи, перемешаны люди, и
забастовка, так уж кажется назревшая, теперь сорвана... Ловко!
вместо этого -- БУР. Украинцев, бендеровцев, самых опасных бунтарей отделить
от БУРа подальше. А -- зачем так?
носящих в БУР баланду), что стукачи в своей "камере хранения" обнаглели: к
ним подсаживают подозреваемых (взяли двух-трёх там-здесь), и стукачи пытают
их в своей камере, душат, бьют, заставляют раскалываться, называть фамилии!
[Кто режет??] Вот когда замысел прояснился весь -- [пытают!] Пытает не сама
псарня (вероятно, нет санкции, можно нажить неприятность), а поручили
стукачам: ищите сами своих убийц! Рвения им не впрыскивать. И так хлеб свой
оправдывают, дармоеды. А бендеровцев для того и удалили от БУРа, чтоб не
полезли на БУР. На нас больше надежды: мы покорные люди и разноплеменные, не
сговоримся. А бунтари -- там. А стена в четыре метра.
таинственного возгорания людских душ, а этого таинственного зарождения
общественных взрывов не научились предсказывать, да даже и объяснять вослед.
искорка одинокая из трубы пролетит на высоте -- и вся деревня дотла.
вечером пришли с работы -- и вдруг в бараке рядом с БУРом стали разнимать
свои вагонки, хватать продольные брусья и крестовины и в полутьме (местечко
там полутёмное с одной стороны у БУРа) бежать и долбать этими крестовинами и
брусьями крепкий заплот вокруг лагерной тюрьмы. И ни топора, ни лома ни у
кого не было, потому что в зоне их не бывает, ну может из хоздвора выпросили
один-два.
подались, тогда стали их отгибать -- и скрежет двенадцатисантиметровых
гвоздей раздался на всю зону. Вроде не ко времени было плотникам работать,
но всё-таки звуки были рабочие, и не сразу придали им значение на вышках, и
надзиратели, и работяги других бараков. Вечерняя жизнь шла своим чередом,
одни бригады шли на ужин, другие тянулись с ужина, кто в санчасть, кто в
каптерку, кто за посылкой.
стенке, где кипело, -- обожглись и -- назад, к штабному бараку. Кто-то с
палкой бросился и за надзирателем. Тут уж для полной музыки кто-то начал
камнями или палкой бить стёкла в штабном бараке. Звонко, весело, угрожающе
лопались штабные стёкла!
это нелегко ([фото 5] -- вот дверь экибастузского БУРа, высаженная и
сфотографированная многими годами позже), а затея была: через окошко залить
бензином камеру стукачей и бросить туда огонь -- мол, знай наших, не
очень-то! Дюжина человек и ворвалась в проломанную дыру БУРовского забора.
Стали метаться -- которая камера, правильно ли угадали окно, да сбивать
намордник, подсаживаться, ведро передавать, -- но с вышек застрочили по зоне
пулеметы, и поджечь так и не подожгли.
ним тоже с ножом погнались, он по сараю хоздвора бежал к угловой вышке и
кричал: "Вышка, не стреляй! Свои!" -- и полез через предзонник) *(1) дали
знать в дивизион. А дивизион (где доведаться нам теперь о фамилиях
командиров?!) распорядился по телефону угловым вышкам открыть пулемётный
огонь -- по трем тысячам безоружных людей, ничего не знающих о случившемся.
(Наша бригада была, например, в столовой, и всю эту стрельбу, совершенно
недоумевая, мы услышали там.)