поле, но, кроме неутихающего шума ветра, вокруг не было никаких других
звуков. Дорога, которая вынудила его на все сверхвозможные усилия и к
которой он так стремился, лежала пустая. Все вокруг замерло, уснуло,
только снежная крупа монотонно шуршала о намерзшую ткань маскхалата,
медленно заметая его в колее.
думать, что, по всей видимости, до утра здесь никто и не появится. Не
такая это дорога, чтобы по ней разъезжали ночью, разве кто-нибудь появится
утром. Утром наверняка должен кто-либо выехать из этого штаба или проехать
в него; не может же штаб обойтись без дороги. Но сколько еще оставалось до
этого утра - час или пять часов, - он не имел представления. Он очень
жалел теперь, что оставил в баньке часы, наверно, это было совсем
неосмотрительно: не зная времени, он просто не мог рассчитать свои силы,
чтобы дотянуть до утра.
снегу и ждал. Глаз он почти не раскрывал, он и без того знал, что вокруг
тусклая снежная темень и ничего больше. В сторожкой ночной тишине был
хорошо слышен каждый звук в мире, но тех звуков, которых он так дожидался,
нигде не было слышно.
вполне сознавая, что мороз и ветер расправятся с ним скорее, чем это могли
сделать немцы. Он все сильнее чувствовал это каждой клеточкой своего
насквозь промерзшего тела, которое не могло даже дрожать. Просто он
медленно, неотвратимо, последовательно замерзал. И никто здесь не мог ему
ни помочь, ни ободрить, никто и не узнает даже, как он окончил свой путь.
При мысли об этом Ивановский вдруг почувствовал страх, почти испуг.
Никогда еще не был он в таком одиночестве, всегда в трудную минуту
кто-нибудь находился рядом, всегда было на кого опереться, с кем пережить
наихудшее. Здесь же он был один, как загнанный подстреленный волк в
бесконечном морозном поле.
ясностью и не очень сожалел о том. Спасти его ничто не могло, он не уповал
на чудо, знал, для таких, с простреленной грудью, чудес на войне не
бывает. Он ни на что не надеялся, он только хотел умереть не напрасно.
Только не замерзнуть на этой дороге, дождаться рассвета и первой машины с
немцами. Здорово, если бы это был генерал, уж Ивановский поднял бы его в
воздух вместе с роскошным его автомобилем. На худой конец сгодился бы и
полковник или какой-нибудь важный эсэсовец. По всей вероятности, штаб в
деревне большой, важных чинов там хватает.
стужей этой роковой ночи. Оказывается, пережить ночь было так трудно, что
он начал бояться. Он боялся примерзнуть к дороге, боялся уснуть или
потерять сознание, боялся подстерегавшей каждое его движение боли в груди,
боялся сильнее кашлянуть, чтобы не истечь кровью. На этой проклятой дороге
его ждала масса опасностей, которые он должен был победить или избежать,
обхитрить, чтобы дотянуть до утра.
ноги. Он попытался пошевелить в сапоге пальцами, но из этого ничего не
вышло. Тогда, чтобы как-то удержать уходящее из тела тепло, начал стучать
смерзшимися сапогами о дорогу. В ночной тишине сзади послышался глухой,
тревожный стук, и он перестал. Ног он не согрел нисколько, но самому стало
плохо, и он, чувствуя, что теряет сознание, последним усилием сунул под
себя гранату. Гранату теперь он вынужден был беречь больше, чем жизнь. Без
нее все его существование на этой дороге сразу лишалось смысла.
промежуток липкой изнуряющей слабости, он снова почувствовал пронизывающий
холод и ужаснулся. Казалось, этой ночи не будет конца и никакие его
ухищрения не помогут ему дождаться утра. Но как же так может быть? - едва
не вопил в нем протестующий, полный отчаяния голос. Неужели же так ничего
и не выйдет? Куда же тогда пропало столько его усилий? Неужели же все они
тщетны? Но ведь они - продукт его материального "я" и сами, наверное,
материальны, ведь они - обессилевшая его плоть и пролитая им кровь, почему
же они должны в этом сугубо материальном мире пропасть без следа?
Превратиться в ничто?
отказывался понимать это. Он хотел верить, что все им совершенное в таких
муках должно где-то обнаружиться, сказаться в чем-то. Пусть не сегодня, не
здесь, не на этой дороге - может, в другом месте, спустя какое-то время.
Но ведь должна же его мучительная смерть, как и тысячи других не менее
мучительных смертей, привести к какому-то результату в этой войне. Иначе
как же погибать в совершеннейшей безнадежности относительно своей нужности
на этой земле и в этой войне? Ведь он зачем-то родился, жил, столько
боролся, страдал, пролил горячую кровь и теперь в муках отдавал свою
жизнь. Должен же в этом быть какой-то, пусть не очень значительный, но все
же человеческий смысл.
человеческих мук не бессмысленны в этом мире, тем более, солдатские муки и
солдатская кровь, пролитая на эту неприютную, мерзлую, но свою землю. Есть
в этом смысл! И будет результат, иначе быть не может, потому что не должно
быть.
чувствовал это. Краем меркнущего сознания он следил за тем, как холод
медленно, но неотступно завладевал его обескровленным телом, и считал
короткие минуты, которые ему еще оставались. Однажды, приоткрыв глаза, он
вдруг изумился и с трудом раскрыл их пошире. Над полем светало. Тьма,
которая, казалось, целую вечность плотным пологом укрывала землю, заметно
приподнялась над ней, в поле стало просторней, прояснилось небо, и в нем
четко обозначились заиндевелые вершины берез. В сумеречную даль уходила
переметенная поземкой дорога.
хотел опустить на снег голову, как вдруг что-то увидел. Сперва ему
показалось: машина, но, пристально вглядевшись, он понял, что это скорее
повозка. Утомленный долгим рассматриванием, он уронил голову на снег,
чувствуя в себе замешательство, страх и надежду одновременно. Огромный,
как приговор, вопрос встал перед ним: кто мог ехать в повозке? Если
крестьяне, колхозники, то это было из области чуда, в которое он недавно
еще отказывался поверить: к нему приближалось спасение. Если же немцы...
Нет, он решительно не мог взять в толк, почему в этот утренний час из
деревни, в которой размещался большой штаб, должны появиться на повозке
немцы. Все в нем восстало против такого нелепого предположения, всю ночь
он ждал чего угодно, но никак не обозную повозку с поклажей, до которой
ему не было дела.
видны и впряженные в нее лошади - пара крупных рыжеватых битюгов, которые,
помахивая короткими хвостами, легко, без видимого усилия, тащили за собой
громоздко нагруженный соломой воз. На самом его верху, пошевеливая вожжами
и тихо переговариваясь, восседали два немца.
такого невезения он не мог себе и представить. После стольких усилий,
смертей и страданий вместо базы боеприпасов, генерала в изысканном
"опель-адмирале" и даже штабного с портфелем полковника ему предстояло
взорвать двух обозников с возом соломы.
будет. Он делал последний свой взнос для Родины во имя своего солдатского
долга. Другие, покрупнее, взносы перепадут другим. Будут, наверно, и
огромные базы, и надменные прусские генералы, и злобные эсэсовцы. Ему же
выпали обозники. С ними он и столкнется в своем последнем бою, исход
которого был предрешен заранее. Но он должен столкнуться - за себя, за
Пивоварова, за погибших при переходе передовой Шелудяка, Кудрявца. За
капитана Волоха и его разведчиков. Да мало ли еще за кого... И он зубами
вырвал из рукоятки тугое кольцо чеки.
поднятым воротником шинели, что сидел к нему боком, еще продолжал болтать
что-то, в то время как другой, в надвинутой на уши пилотке, что правил
лошадьми, уже вытянул шею, вглядываясь в дорогу. Ивановский, сунув под
живот гранату, лежал неподвижно. Он знал, что издали не очень приметен в
своем маскхалате, к тому же в колее его порядочно замело снегом. Стараясь
не шевельнуться и почти вовсе перестав дышать, он затаился, смежив глаза;
если заметили, пусть подумают, что он мертв, и подъедут поближе.
что-то ему прокричали. Он по-прежнему не шевелился и не отозвался, он
только украдкой следил за ними сквозь неплотно прикрытые веки, как никогда
за сегодняшнюю ночь с нежностью ощущая под собой спасительную округлость
гранаты.
поднятым воротником шинели, - прихватив карабин, задом сполз на дорогу.
Другой остался на месте, не выпустив из рук вожжей, и Ивановский простонал
с досады. Получалось еще хуже, чем он рассчитывал: к нему приближался
один. Лейтенант внутренне сжался, в глазах его потемнело, дорогу и березы
при ней повело в сторону. Но он как-то удержался на самом краю сознания и
ждал.
разбрасывая длинные полы шинели, пошел по дороге. Карабин он держал на
изготовку, прикладом под мышкой. Ивановский понемногу отпускал под собой
планку гранаты и беззвучно твердил, как молитву: "Ну иди же, иди..." Он
ждал, весь превратись в живое воплощение Великого ожидания, на другое он
уже был не способен. Он не мог добросить до него гранату, он мог только
взорвать его вместе с собой.