АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
Ватагин еще некоторое время бегал и выкрикивал все эти мстительные речи, припоминая всех, кто в разное время унизил его, недоплатил, не дал ходу, - по вечному закону человеческой неблагодарности, в несчастии мы тут же вспоминаем все свои прошлые беды, но в счастии никогда не помним прежних радостей; накануне гибели вся жизнь представилась Ватагину цепочкой мучительных неудач. Побегав и постонав часа три, он вдруг рухнул на нары и с Полуоткрытым ртом захрапел, а уже в восемь утра Крюков завозился с ключами. Ватагин вскочил, дико озираясь. Он словно искал, куда спрятаться.
- А? - спросил он Оскольцева, мотнув головой в сторону двери. - А?! Ааа?! - Непонятно было, о чем он спрашивает этим хриплым криком: то ли требует подтверждения своей прозорливости, то ли не может поверить, что это в самом деле конец, и ждет от Оскольцева окончательных разъяснений. Сказать в любом случае было нечего, слова ничего больше не значили.
- А?! Ааа?! Ааааааа?! - хрипло орал Ватагин все время, пока Крюков повторял ему, как глухому: "С вещами, Ватагин! С вещами! Отсиделся, подымайся!"
Сам он встать не мог - Крюкову пришлось вызвать караул, чтобы его выволочь, и все это время Ватагин хрипло, без слов, орал; вопль этот и теперь почти каждую ночь слышался Оскольцеву. Понял Оскольцев только одно: чего бы с ним под конец ни делали, так уходить он не будет. С тех пор он сидел один, и в камере его не было больше никакого зловония - он высох до того, что перестал пахнуть; а может, это была святость - еще немного, и он стал бы благоухать, светиться, лечить наложением рук. Его суета улеглась, восторжествовала абсолютная покорность - Оскольцев принимал любую участь, ибо избавился от главной своей пытки: вечного подозрения в неправоте. Как бы ни было ужасно все, что он сделал в своей жизни, это было многократно искуплено, он был чист теперь, как дитя, и смиренно ожидал решения своей участи. Не правы в любом случае были теперь его мучители; мера страдания была превышена. Что бы с ним теперь ни сделали - он лишь кротко повторил бы: "Прости им, ибо не ведают, что творят". Целые дни проводил он молча, поджав ноги, сидя на нарах, с тихой благодарностью жуя липкий хлеб или возведя глаза к решетчатому окошку. Он и сам ощущал свою святость, и это было одно из самых блаженных ощущений, ведомых ему.
Попав в камеру, Ловецкий изумился: не было пресловутого зловония, о котором упоминали узники российских тюрем во все времена. Впрочем, для него не так ужасно было зловоние и прочие неудобства заключения, как навязанное общество - и после первых минут в камере он страшно обрадовался, что сидеть предстоит с человеком интеллигентным.
Оскольцев смиренно ждал гибели, почти уже не прислушиваясь к шагам в коридоре, - но вместо гибели явился новый сокамерник, сорокапятилетний интеллигент с мягкой улыбкой. Пенсне у него отобрали - с некоторых пор отбирали все колюще-режущее (в Москве эсер Каланчев вскрыл себе вены стеклом от пенсне, и Воронов оперативно разослал соответствующее предписание). Ловецкий подробно расспросил Оскольцева о судьбе обитателей семнадцатой камеры и понял, что дела его плохи.
11
Когда пятнадцать часов спустя в семнадцатую камеру впихнули Краминова, Ловецкий лежал без сна на узких нарах и пытался выдумать верную линию поведения на предстоящих допросах - он давно готовился к чему-то подобному, как всякий русский интеллигент, томимый комплексом вины и ожидающий расплаты неизвестно за что. Естественно, редактора "Пути" надо было представить в возможно более выгодном свете; на вопрос о настроениях в Елагинской коммуне следовало отвечать, что они умеренно критичны, но в целом лояльны, ничего противозаконного; на вопрос о Гувере... Но тут заскрежетал ключ, и в камеру влетел Краминов.
- Что такое? - не разобравшись сослепу, крикнул Ловецкий.
- Илья, вы? - узнав голос, спросил от двери Краминов. Света не было, лампу давно не давали.
- Краминов?! - поразился Ловецкий и, не удержавшись, расхохотался.
- Здравствуйте! Черт... где вы тут? Темно, как у негра в желудке...
- Идите сюда. Что, взяли все-таки?
- Вы не поверите, какой бред. Ведь написать - все решат, что вымысел. Пошел вас вызволять... ну и напоролся на патруль! Но подумайте, какое совпадение!
- Ну, ничего случайного тут нет, - задумчиво проговорил Ловецкий, подвигаясь на нарах, хотя места было более чем достаточно. Краминов добрался до него и уселся рядом. - Думаю, за вами следили и арестовали на улице, просто чтобы не вызывать подозрений...
- Какое! Если бы следили, я бы заметил.
- Донесли, скорее всего, эти ваши двое...
- Да ничего подобного, никто не доносил! Это чистый случай...
- Ну, тогда у них выдающаяся интуиция, - покачал головой Ловецкий. - Это надо же так постараться, чтобы взять именно Гувера с Арбузьевым... Краминов закурил и угостил Ловецкого:
- И кончат они, как я и предполагал, - у одной стенки.
- Не каркайте, не каркайте.
- О да! Вы ведь этих считаете большими гуманистами!
- Не гуманистами, а прагматиками, - поправил Ловецкий. - И убивать нас по меньшей мере непрагматично...
- А сажать? Сажать - прагматично?
- Не знаю, - задумчиво сказал Ловецкий. - Но вот посадить и выпустить, по-моему, чрезвычайно прагматично...
- Вы, Илья, как все люди десятых годов, полагаете, что этика - вещь выгодная. А этика как раз в том и заключается, чтобы действовать поперек прагматизма...
- Друг мой! - воскликнул Ловецкий. - Я вас обожаю! Знаете почему? Потому что вам двадцать пять, я на двадцать лет старше, а мы с вами и тут спорим! Это же не зависит от возраста, от обстоятельств, от эпохи, наконец! Как я счастлив, что в вашем поколении есть такие люди. Ведь это чу... чу... чудо! - И он засмеялся. Оба в самом деле были вполне счастливы.
После спора утомленный Ловецкий задремал, Краминов докуривал последнюю папиросу, в узкое окошко полз рассвет, - и тут Оскольцев закашлялся: он отвык от дыма.
- Простите, господа, что я напоминаю о себе... Краминов вздрогнул.
- Ах да, - Ловецкий очнулся от забытья, - я ведь вас не представил. Виктор Александрович Оскольцев, товарищ министра иностранных дел, - Павел Краминов, публицист консервативного направления, ныне житель Крестовской коммуны, волею судеб разоблачающий большевизм изнутри...
- Да в Крестовской коммуне никому дела нет до большевизма,-буркнул Краминов. - Простите, ради Бога, что я вас не заметил.
- Это значит, что я близок к совершенству, - печально улыбнулся Оскольцев. - Когда я его достигну, меня станет совсем не видно.
- И вы сможете выйти незамеченным? - поинтересовался Ловецкий.
- Думаю, мне это уже не будет нужно. Я только одно хотел бы вам сказать... Я советовал бы вам успокоиться. Просто успокоиться и ждать, ничего не планируя и ни о чем не беспокоясь. Мне кажется, что это единственный совет, который я на правах старого постояльца этой камеры мог бы вам дать... и больше я в ваши споры вмешиваться не стану, хотя бы потому, что не совсем их понимаю.
- Чего тут не понять? - Ловецкий пересел к Оскольцеву. - Мы, Виктор Александрович, собственно, ни о чем и не спорим. Какая теперь разница - получал Ленин деньги от немцев или не получал?
- А он получал? - поинтересовался Оскольцев.
- Ну, наверное, получал... но если б и нет - все было бы точно так же. И даже без всякого Ленина. Вопрос в одном: одобрять ли выбор, который сделала история, или бунтовать против этого выбора?
- Да, это только вопрос темперамента, - кивнул Оскольцев. - Правоты быть не может...
- Разумеется, не может! - просиял Ловецкий.
- Важно было высказывать вслух то, о чем молчат, - согласился Краминов. - Интеллектуальные спекуляции, знаете... Но иногда я и сам очень увлекался.
- Так и я увлекался! И мне было очень интересно...
Через три часа товарищ Бродский вошел в семнадцатую камеру.
- Краминов, Ловецкий! - гортанно крикнул он.
Краминов, Ловецкий и Оскольцев были заняты игрой в угадывание мелодий: игра эта была широко распространена в дворянских и чиновничьих семьях начала века. Игроки боролись за право угадать классическое музыкальное произведение с первых нот: побеждал тот, кому требовалось меньшее количество нот. Оскольцев брался угадать с семи, Краминов - с пяти; Ловецкий просвистал два первых такта увертюры к "Лоэнгрину", и Краминов почти угадал.
- Что-то знакомое, - бормотал он, - ну наверняка же знакомое... Немец, да?
Бродский прервал их игру на самом интересном месте и огляделся в недоумении:
- Почему трое?!
- Один уже был, - спокойно ответил Ловецкий.
- Кто именно?! - крикнул бывший сапожник.
- Я, - спокойно сказал Оскольцев.
- Фамилия! - рявкнул Бродский.
- Оскольцев, товарищ министра.
- Почему вы все еще здесь?
- Не знаю, - пожал плечами товарищ министра.
"Это плохо, - подумал Бродский. - Он мог черт-те что им порассказать... Ну, в любом случае надо решать с ними; с этим разберемся".
- Краминов и Ловецкий, за мной, а вы пока сидите, - будничным голосом сказал он.
- Одну минуточку, - вежливо сказал Ловецкий. - Виктор Александрович, что от вас передать?
- Кому? - усмехнулся Оскольцев.
- К кому попадем, тому и передадим, - пообещал Краминов.
- Если действительно выйдете, - не очень уверенно сказал Оскольцев, - мой отец живет на Съезжинской, 25, во втором этаже, шестая квартира... Скажите ему, что я жив. Но не знаю, будет ли это правдой к тому времени...
Он не сомневался, что Ловецкий и Краминов отправляются к совсем другому отцу.
Бродский пропустил заключенных перед собою и вышел, и Оскольцев снова остался один. Впрочем, впечатлений ему хватило надолго. Он успел полюбить этих славных людей - молодого угрюмого и немолодого веселого. Ему нравилась их рискованная затея. И то, что они насочиняли про две коммуны, чтобы его развлечь, тоже было очень весело. Конечно, он разгадал их невинный трюк. Никаких коммун не было и быть не могло.
- Да-с, да-с, - приговаривал Чарнолуский, организовывая чаек и потирая ручки. - А что ж вы думали? На патруль кричать никому не дозволяется! И вы, товарищ Ловецкий, тоже хороши.
- А как вы узнали, что мы арестованы? - поинтересовался Ловецкий.
- А как бы я не узнал? Я все-таки народный комиссар, не забывайте об этом.
- А разве они, когда берут, с вами, согласовывают?
- Ну конечно... то есть задним числом! - поспешно поправился Чарнолуский. - И я немедленно распорядился: если ничего противозаконного нет - отпустить! За вами же и в самом деле нет ничего противозаконного, если я верно понял? Кроме, конечно, того, что сторонник советской власти живет на Елагином, а противник ее - на Крестовском... но и это, если хотите, не криминально.
- Криминально будет, если Корабельников узнает про мой псевдоним и про все эти дела, - вздохнул Краминов.
- Ну, это мы как-нибудь устроим, - пообещал нарком. - Я вот о чем хотел с вами побеседовать... Впрочем, для начала один вопрос: вы, господин Ловецкий, вероятно, мне писали?
- Нет, - удивился разоблаченный Арбузьев. - Никогда в жизни... Зачем же мне было вам писать?
- Да видите ли, некто из числа елагинцев регулярно извещает меня о творящихся там безобразиях... требует разгона, арестов...
- Неужели вы думаете, что я стал бы доносить? - простодушно спросил Ловецкий.
- Нет, конечно! - смутился нарком. - Но ведь это и не донос... Это так - информация. Но я не об этом хотел говорить. Вы, господа, сами видите, что конфронтация ваша стала довольно забавна. Елагинская коммуна - мой неудавшийся опыт, согласен, да и вы понимаете, что она свою задачу уже выполнила. Скоро университет возобновит работу, начнется реформа орфографии, профессуре дадут места, писатели пойдут в газету или там... в общем, найдется дело и писателям. Зиму перезимовали, пора и честь знать. Очаг сопротивления тоже получился никакой - одна спекуляция, не так ли? Ловецкий слушал молча, но не кивал; Краминов нахмурился.
- И вот о чем я подумал, дорогие друзья: не угодно ли вам посодействовать мне в примирении ваших враждующих станов и мирном их возвращении, так сказать, в исходное состояние? Разумеется, нас можно не любить, но теперь лучше это делать поодиночке. О пайках для престарелых коммунаров мы могли бы договориться отдельно...
- Об этом можно поговорить, - после долгого молчания произнес Краминов.
- Попробуйте, попробуйте. Я слышал, что и так уже значительная часть крестовцев и елагинцев ходит туда-сюда...
- Ну, не очень значительная часть, - поморщился Краминов.
- Но это начало. Я вас серьезно прошу... И тогда наша общая маленькая тайна насчет истинного имени господина Гувера не выйдет за пределы этой комнаты...
- Это непременное условие? - бывший Гувер вскинул голову и сверкнул очами.
- Да, это грубый, грубый шантаж, - сказал Чарнолуский и расхохотался. - Нет, а вы чего хотели: надо отвечать за свои действия - или это прерогатива только власть имущих? Скажите лучше, по-человечески, без чинов, - что вы делали в этой коммуне, если так не любите большевиков?
- Я делал там свободное новое искусство, - упрямо сказал Краминов.
- Ну, Бог с вами. Скажите, могу я на вас рассчитывать? Думать надо быстро, потому что, пока вы будете думать, другие тоже не станут терять времени. И тогда вместо примирения, которое придумаете вы, могут случиться совсем другие меры, которых не хотели бы ни вы, ни я.
Краминов присвистнул.
- С пяти, - неожиданно сказал Ловецкий. Краминов просвистал пять нот знаменитой темы Судьбы.
- Ну, это просто, - разочарованно протянул Ловецкий.
- О чем вы? - удивленно спросил нарком.
- Мы полагаем, что вы правы, Александр Владимирович, - кивнул Краминов. - Но есть ли у нас гарантии, что разгон не произойдет раньше?
- Никаких гарантий, - печально сказал Чарнолуский, - нет ни у вас, ни у меня.
- Ну что ж, - помолчав, сказал Ловецкий. - По крайней мере честно.
12
Разумеется, в районном совете никто не собирался заниматься Ятем; размещалась управа в доме оперного тенора Ладыженского, сбежавшего почти одновременно с Кшесинской. Теперь в его роскошном, капитально пограбленном особняке размещался таинственный районный совет Петроградской стороны, описанный впоследствии во множестве историко-революционных сочинений. С дрожащей руки авторов, писавших в тридцатые годы, укоренилось представление, будто в советских учреждениях ранней революционной поры без умолку стрекотали машинки, отдавались решительные распоряжения и вообще кипела административная жизнь; это не так. Совет Петроградской стороны беспрерывно заседал, обсуждая мировые вопросы и ничего не решая. На время заседаний в жилотделе оставлялся дежурный, молодой слесарь Пажитнов, который во время дискуссий о новом облике города всегда страшно храпел. Теперь он один-одинешенек сидел в огромной, ободранной гостиной Лодыженского и лениво тыкал пальцами в расстроенный белый рояль. Инструмент был объявлен собственностью государства, председатель районного совета лично запретил в него гадить - хотя попытки, что скрывать, были; Пажитнов обладал блестящими способностями и как раз к визиту Ятя подобрал наконец "Яблочко".
- Я в жилотдел, - сказал Ять, поднявшись на второй этаж.
- До-о, - вместо ответа произнес Пажитнов и ткнул в клавишу. Послышался басовый звук; Пажитнов выжал педаль и удовлетворенно улыбнулся. Рояль исправно служил не только эксплаутаторам, но и пролетариату.
- Я по поводу квартиры, - еще раз попытался отвлечь его Ять.
- Все насчет квартиры, - миролюбиво пояснил Пажитнов, словно снисходительно укоряя сограждан: ну что за люди, непременно хотят где-нибудь жить! Он двумя пальцами изобразил тремоло - долженствующее, очевидно, выражать робость посетителя.
- Председатель домкома направил меня к вам, - громко, как глухому, объяснил Ять.
- Я слы-шу! - оперным голосом пропел Пажитнов и с силой ударил по двум крайним клавишам. - Я слы-ы-ышу вас! Вас я слышу! Я вас, я вас, я вас - слы-ыышу! А? Не хуже мы, чай, тенора-то!
Все это было так нереально, что Ять распахнул пальтецо, гордо выпятил грудь и с оперным пафосом затянул:
- Мне жи-ить, мне жи-ить, мне жи-ить - не-егде! Снимал кварти-иру! Теперь товарищ Матухин! Мату-хин! Матухин! От-се-ли-ил... ммменя. - И демонически расхохотался: - Ха-ха-ха-ха-ха!
Пажитнов взял фантастический, истинно вагнеровский аккорд.
- Так и что? и что? и что? - задребезжал он тенорком.
- Спа-си-те! - проорал Ять; из залы заседаний, некогда служившей Ладыженскому спальней, вывалились один за другим члены районного совета и ошеломленно встали полукругом, слушая пролетарскую оперу "Посещение жилотдела".
- А я... что ж... могу... - на одной ноте ответил Пажитнов.
- О-о-ордер! О дайте, дайте о-ордер! Вселить меня хоть в ку... хоть в ку... хоть в кухоньку мою, - лирическим баритоном закончил Ять.
- Приходи-ите! В понеде-ельник! В понеде-е-е-ель-ник! - сорвался Пажитнов на фальцет и сбацал нечто невообразимое, ударяя тяжелыми лапищами по нескольким клавишам сразу. У него уже немного получался собачий вальс.
- Так ведь сегодня и есть понедельник! - вспомнил Ять.
- Ну! - не растерялся слесарь. - Я и говорю: вот в другой понедельник и приходи.
Пажитнов встал от рояля и уважительно, как дирижер первой скрипке, пожал Ятю руку. Ять раскланялся и вышел на солнечную, благоухающую улицу.
А в общем, все это соответствовало его представлениям о конце времен: всеобщая необязательность, леность и даже коллективное безумие, согласитесь, как-то оправдывают нас в наших собственных глазах. Учитель болен или сбежал, все резвятся, - как я в детстве мечтал, чтобы все гимназические наши учителя вдруг не пришли! И не то чтобы я не любил учиться - нет, мне всегда нравилась атмосфера необязательности, атмосфера, в сущности, апокалипсическая. Конец света, а я играю в мяч - помнится, именно на этом перекрестке я говорил об этом с Корнейчуком... Как я мыслю себе конец света? Да именно так: сидит пролетарий за роялем, и всем уже все равно. Ничто ничего не весит. Мечта релятивиста. И как я смею негодовать, если сам всю жизнь мечтал о чем-то подобном? Мир окончательно сошел с ума, избавился от пут рассудка и именно поэтому так пышно расцвел: глядите, какие листочки! А навстречу ковыляет монстр с бревном на плече - кто бы это был? Впрочем, какая теперь разница: если все сошли с ума, так и этот наверняка тоже...
Относительно встречного монстра с бревном он, однако, был прав: навстречу ему, тяжело переваливаясь, с трудом балансируя и задыхаясь, шел исхудавший, косолапый Трифонов в теплом зимнем пальто, истрепанном до последней возможности, и в засаленной пролетарской кепке.
- Истинные были слова ваши, - проговорил он, задыхаясь и ничуть не удивляясь встрече с Ятем. - Истинные, истинные слова... Благодарю и преклоняюсь. Прошу со мною.
И Ять, тоже ничему не удивляясь в этом рехнувшемся мире, последовал за ним в сторону Невы, туда, где одиноко жил Трифонов в последние годы. Он попытался было помочь с бревном - какое!
- Нельзя, нельзя, - одышливо возразил Трифонов. - Каждый сам несет, не пристраивайтесь... Хотите - найдите и несите, а мое не замайте. Я, ежели хотите знать, неделю его пилил... это был клен здоровенный! Ветки обрубили, растащили, а бревна никто не унес. Там еще осталось, если хотите.
Ять со значением кивнул, как будто что-то понял. Жилище, говорят, зеркало души; в иных царит живописный беспорядок, старательный, искусственный, для придания богемности скромной буржуазной обстановке. В иных соблюдается строжайший минимализм - лист бумаги на столе, остро заточенный карандаш, пять книг, нужных для работы... В третьих повсюду плюшевые глупости, вазончики, букетики, статуэтки - и поди пойми, безвкусный добряк перед тобою или мелкий хищник, маскирующий таким образом подлую и лживую душонку. Как бы то ни было, во внутреннем мире Трифонова громоздились булыжники, поленья и груды хлама; там почти не было места делам рук человеческих - все дикая природа, причем в самых грубых образцах. Книги были свалены по углам, а большую часть обеих комнат занимали серые валуны, грязные глыбы и сырые дрова. Все это он стаскивал к себе без всякой видимой цели - просто для упражнения мышц; случайная мысль, которую Ять, не желая безумцу зла, заронил в его больное сознание, укоренилась и принесла плоды.
- Вот-с, - гордо отдуваясь, доложил Трифонов. Бревно он прислонил у входа в дом - оно не влезло бы на лестницу. - Так с тех самых пор и ношу, и можно сказать, что уже готов, уже готов.
Ять узнал его манеру повторять слова; теперь он повторял почти все, словно и в речи положил за правило совершать как можно больше усилий - произносить фразу по два и три раза, упражняя даже язык.
- Надо тренироваться, надо тренироваться, - бормотал он, - ведь непременно придут, непременно... Они скажут: таскай, таскай, - а я уже и таскаю, таскаю...
Ять не помнил разговора, в котором навел Трифонова на губительную мысль готовиться к приходу грядущих гуннов и упражнять мышцы ввиду предстоящего перехода всей интеллигенции к грубому физическому труду. Тем не менее в этом безумии была своя логика: он давно чувствовал что-то подобное - коль скоро мир упростился, в нем не остается места квалифицированной работе, и Трифонов был по-своему глубоко прав, закаляясь и упражняясь для будущих трудов.
- Умереть хотел, но умереть нельзя, - бубнил Трифонов, - должна исполниться мера, исполниться мера... Тогда только. До этого - терпеть, терпеть, таскать, таскать... Одно только: ведь камнями не ограничится. Больше всего знаете чего боюсь? Боюсь, что ведь рано или поздно они возьмут. Ну, сейчас, положим, таскаю, - они увидят, что таскаю, и подумают: вот хитрый, должны были мы тебя заставить, а ты сам себя заставил. Самоуправство, самоуправство! - и он хитро погрозил пальцем. - Тогда возьмут. Положим, готов: ем мало, мыться забыл, вот ношу пальто, чтобы тоже худеть... От пота очень худеешь, сильно худеешь. И вот я думаю: возьмут, но у меня кольцо! - Он поднял руку, и Ять увидел на толстом безымянном пальце золотое кольцо. - Еще обручальное, теперь не снимешь. Вросло, вросло... Кто-то из уголовных непременно потребует снять, а я снять не смогу. Что делать? Отрубят палец. Но, положим, один найдется, всегда один найдется, который защитит, скажет: не руби палец, я сниму. Он будет думать, что если он меня чем выручит, так и я его потом чем выручу. Вдруг у меня не только кольцо, а еще есть золотые зубы. Но тогда я рано или поздно перед ним обнаружусь во всей своей ничтожности, и его-то разочарование будет всего ужасней... всего ужасней... да... Я думаю, всегда есть один такой, который помогает; он помогает не от любви, конечно, не от хорошей души, а от надежды на какую-то с нашей стороны отдачу, подачку; и вот он будет мне помогать, даже служить, ведь барин, барин, - а потом поймет, что я ничего, ничего не могу; и вот его-то презрение мне будет хуже всех. Лучше, чтобы сразу все возненавидели, всегда лучше, когда сразу; и палец пусть тоже отрубят сразу... Ять в ужасе попятился к двери.
- Погодите, - просительно пробормотал Трифонов, - скажите, а можно ли умереть прежде, чем возьмут? Отпустил бы меня кто, и я бы умер. Но сам себя я не могу отпустить, я должен ходить и таскать, ходить и таскать, пока мне не исполнится мера...
Ять выскользнул из логова и побежал вниз по грязной лестнице.
- Ходить и таскать! - вслед ему кричал Трифонов. - Ходить и таскать!
13
И он ходил.
Двадцать шестого апреля он вернулся на Крестовский, там царила паника - шумно обсуждали краминовский арест. Двадцать седьмого Краминова выпустили, а Ять опять повздорил с Корабельниковым и ушел на Елагин. На Елагином вовсю готовились к первомайской демонстрации - "чтобы хамы не думали, будто у них праздник"; идея принадлежала Хмелеву, и Извольский со скрипом согласился.
- Мы выйдем на улицу, - жестко сказал Хмелев. - И мы покажем хамам, что думаем о них.
Он по-прежнему мечтал о разгоне коммуны, но видел, что никакая политическая борьба в голодном городе немыслима, что до них попросту никому нет дела; демонстрация была его последним шансом напомнить о себе и привлечь сочувствующих. Новая власть делалась все омерзительнее. Не встречая никакого сопротивления, Ульянов-Ленин, фигура пустая и совершенно дутая, заполнял все российское пространство. Он даже начал Хмелеву сниться: самое ужасное, что и во сне он был непонятен.
На Елагином рисовали транспаранты, но делали это неумело - более-менее прилично рисовал один Стежкин. Вернувшийся Ловецкий, который на все вопросы о причинах ареста бормотал что-то об ошибке и бюрократической неразберихе, пытался Хмелева отговорить, но это ни к чему не вело. Алексеев с Горбуновым старательно рисовали на круглом куске фанеры, который по их требованию приволок Шраер, подобие двуглавого орла, - но орел вышел такой кривой, что его решили не брать. Казарин, почувствовав себя лучше, выполз из комнаты и бродил между банок с краской и кумачовых полотнищ, разложенных на полу залы первого этажа; Хмелев, разумеется, взбесился, узнав, что достать удалось только кумач (другие ткани словно испарились), но потом смирился: не все ли равно, на чем писать?
- А-а, господин Ять, - язвительно протянул Казарин. - Позлорадствовать зашли?
- Отчего же, - сухо сказал Ять.
- Да оттого, что вы, я знаю, нашего образа действий в последнее время не одобряете...
Как во всякой осажденной крепости, в Елагинской коммуне циркулировали слухи, многократно преувеличенные. Разумеется, Казарин уже знал о разговоре старших елагинцев с возвращенцами; Горбунов доложил ему все в подробностях и с особенным значением повторял слова Ятя о мертвом деле елагинцев и о предполагаемом светлом будущем большевистской России.
- Вы бы еще статейку где-нибудь тиснули. Нас теперь покритиковать - самое время... заодно и в лояльности распишетесь...
- Знаете, господин Казарин, - Ять смотрел на него, сунув руки в карманы, покачиваясь с пятки на носок (остро чувствуя трещину на подметке) и склонив голову набок. - Марксистов в свое время тоже нельзя было критиковать - ведь по тюрьмам сидят... Вот они и выросли такие большие...
- Ну, нам-то это не грозит. А в общем, и правильно: заключенного критиковать - последнее дело. Выйдет - так и ругайте сколько влезет, а к арестантам и бабы русские добры: то кренделька вынесут, то калачика...
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 [ 29 ] 30 31 32 33 34 35 36
|
|