ковру шпоры пограничников.
Генрих, нарядная, грустно улыбающаяся, на нервной, деликатной
европейской кляче, в открытом ландо с красноносым извозчиком в
пелерине и лакированном цилиндре на высоких козлах, снявшим с
этой клячи одеяльце и загукавшим и захлопавшим длинным бичом,
когда она задергала своими аристократическими, длинными,
разбитыми ногами и косо побежала с своим коротко обрезанным
хвостом вслед за желтым трамваем. Был Земмеринг и вся
заграничная праздничность горного полдня, левое жаркое окно в
вагоне-ресторане, букетик цветов, аполлинарис и красное вино
"Феслау" на ослепительно-белом столике возле окна и
ослепительно-белый полуденный блеск снеговых вершин,
восстававших в своем торжественно-радостном облачении в райское
индиго неба, рукой подать от поезда, извивавшегося по обрывам
над узкой бездной, где холодно синела зимняя, еще утренняя
тень. Был морозный, первозданно-непорочный, чистый, мертвенно
алевший и синевший к ночи вечер на каком-то перевале, тонувшем
со всеми своими зелеными елями в великом обилии свежих пухлых
снегов. Потом была долгая стоянка в темной теснине, возле
итальянской границы, среди черного Дантова ада гор, и какой-то
воспаленно-красный, дымящий огонь при входе в закопченную пасть
туннеля. Потом -- все уже совсем другое, ни на что прежнее не
похожее: старый, облезло-розовый итальянский вокзал и петушиная
гордость и петушиные перья на касках коротконогих вокзальных
солдатиков, и вместо буфета на вокзале -- одинокий мальчишка,
лениво кативший мимо поезда тележку, на которой были только
апельсины и фиаски. А дальше уже вольный, все ускоряющийся бег
поезда вниз, вниз и все мягче, все теплее бьющий из темноты в
открытые окна ветер Ломбардской равнины, усеянной вдали
ласковыми огнями милой Италии. И перед вечером следующего,
совсем летнего дня -- вокзал Ниццы, сезонное многолюдство на
его платформах...
пепельным призраком таявшего на западе, протянулись изогнутой
алмазной цепью несчетные береговые огни, он стоял в одном фраке
на балконе своей комнаты в отеле на набережной, думал о том,
что в Москве теперь двадцать градусов морозу, и ждал, что
сейчас постучат к нему в дверь и подадут телеграмму от Генриха.
Обедая в столовой отеля, под сверкающими люстрами, в тесноте
фраков и вечерних женских платьев, опять ждал, что вот-вот
мальчик в голубой форменной курточке до пояса и в белых вязаных
перчатках почтительно поднесет ему на подносе телеграмму;
рассеянно ел жидкий суп с кореньями, пил красное бордо и ждал;
пил кофе, курил в вестибюле и опять ждал, все больше волнуясь и
удивляясь: что это со мною, с самой ранней молодости не
испытывал ничего подобного! Но телеграммы все не было. Блестя,
мелькая, скользили вверх и вниз лифты, бегали взад и вперед
мальчики, разнося папиросы, сигары и вечерние газеты, ударил с
эстрады струнный оркестр -- телеграммы все не было, а был уже
одиннадцатый час, а поезд из Вены должен был привезти ее в
двенадцать. Он выпил за кофе пять рюмок коньяку и, утомленный,
брезгливый, поехал в лифте к себе, злобно глядя на мальчика в
форме: "Ах, какая каналья вырастет из этого хитрого,
услужливого, уже насквозь развращенного мальчишки! И кто это
выдумывает всем этим мальчишкам какие-то дурацкие шапочки и
курточки, то голубые, то коричневые, с погончиками, кантиками!"
во фраке, итальянский красавчик с газельими глазами, принес ему
кофе: "Pas de lettres, monsieur, pas de telegrammes"16. Он
постоял в пижаме возле открытой на балкон двери, щурясь от
солнца и пляшущего золотыми иглами моря, глядя на набережную,
на густую толпу гуляющих, слушая доносящееся снизу, из-под
балкона, итальянское пение, изнемогающее от счастья, и с
наслаждением думал:
франков, поехал назад, чтобы убить время, на извозчике -- ехал
чуть не три часа: топ-топ, топ-топ, уи! и крутой выстрел бича в
воздухе... Портье радостно осклабился:
спеша, волнуясь, на ходу объясняя, почему она не
телеграфировала, почему не приехала вчера, я бы, кажется, умер
от счастья! Я сказал бы ей, что никогда в жизни, никого на
свете так не любил, как ее, что Бог многое простит мне за такую
любовь, простит даже Надю, -- возьми меня всего, всего, Генрих!
Да, а Генрих обедает сейчас со своим австрияком. Ух, какое это
было бы упоение -- дать ей самую зверскую пощечину и проломить
ему голову бутылкой шампанского, которое они распивают сейчас
вместе!"
воздухе, в сладкой вони копеечных итальянских сигар, выходил на
набережную, к смоляной черноте моря, глядел на драгоценное
ожерелье его черного изгиба, печально пропадающего вдали
направо, заходил в бары и все пил, то коньяк, то джин, то
виски. Возвратясь в отель, он, белый как мел, в белом галстуке,
в белом жилете, в цилиндре, важно и небрежно подошел к портье,
бормоча мертвеющими губами:
радостной готовностью:
цилиндр, пальто и фрак, -- упал навзничь и тотчас
головокружительно полетел в бездонную темноту, испещренную
огненными звездами.
проснувшись, вдруг взглянул на все свое жалкое и постыдное
поведение трезво и твердо. Он потребовал к себе в комнату чаю и
стал убирать из гардероба вещи в чемоданы, стараясь больше не
думать о ней и не жалеть о своей бессмысленной, испорченной
поездке. Перед вечером спустился в вестибюль, заказал
приготовить счет, спокойным шагом пошел к Куку и взял билет в
Москву через Венецию в вечернем поезде: пробуду в Венеции день
и в три ночи прямым путем, без остановок, домой, в Лоскутную...
Какой он, этот австрияк? По портретам и по рассказам Генриха,
рослый, жилистый, с мрачным и решительным -- конечно,
наигранным, -- взглядом косо-склоненного из-под широкополой
шляпы лица... Но что о нем думать! И мало ли что будет еще в
жизни! Завтра Венеция. Опять пение и гитары уличных певцов на
набережной под отелем, -- выделяется резкий и безучастный голос
черной простоволосой женщины, с шалью на плечах, вторящей
разливающемуся коротконогому, кажущемуся с высоты карликом,
тенору в шляпе нищего... старичок в лохмотьях, помогающий
входить в гондолу -- прошлый год помогал входить с огнеглазой
сицилианкой в хрустальных качающихся серьгах, с желтой кистью
цветущей мимозы в волосах цвета маслины... запах гниющей воды
канала, погребально лакированная внутри гондола с зубчатой,
хищной секирой на носу, ее покачивание и высоко стоящий на
корме молодой гребец с тонкой, перепоясанной красным шарфом
талией, однообразно подающийся вперед, налегая на длинное
весло, классически отставивши левую ногу назад...
зеленоватым сплавом с опаловым глянцем, над ним зло и жалостно
надрывались чайки, чуя на завтра непогоду, дымчато-сизый запад
за Антибским мысом был мутен, в нем стоял и мерк диск
маленького солнца, апельсина-королька. Он долго глядел на него,
подавленный ровной безнадежной тоской, потом очнулся и бодро
пошел к своему отелю. "Journaux etrangers!"17 -- крикнул
бежавший навстречу газетчик и на бегу сунул ему "Новое время".
Он сел на скамью и при гаснущем свете зари стал рассеянно
развертывать и просматривать еще свежие страницы газеты. И
вдруг вскочил, оглушенный и ослепленный как бы взрывом магния:
известный австрийский писатель Артур Шпиглер убил выстрелом из
револьвера русскую журналистку и переводчицу многих современных
австрийских и немецких новеллистов, работавшую под псевдонимом
"Генрих"".
счастлив тем особым счастьем начала молодой свободной жизни,