кое-кого из подчиненных и в числе их тюремщика Дантеса.
по именам; он велел представить себе только их номера. Эта страшная гос-
тиница состояла из пятидесяти комнат; постояльцев начали обозначать но-
мерами, и несчастный юноша лишился имени Эдмон и фамилии Дантес, - он
стал номером тридцать четвертым.
в тюрьме.
новности; потом он стал сомневаться в своей невиновности, что до извест-
ной степени подтверждало теорию коменданта о сумасшествии; наконец, он
упал с высоты своей гордыни, он стал умолять - еще не бога, но людей;
бог - последнее прибежище. Человек в горе должен бы прежде всего обра-
щаться к богу, но он делает это, только утратив все иные надежды.
лее темное и сырое. Перемена, даже к худшему, все-таки была бы переменой
и на несколько дней развлекла бы его. Он просил, чтобы ему разрешили
прогулку, он просил воздуха, книг, инструментов. Ему не дали ничего, но
он продолжал просить. Он приучился говорить со своим тюремщиком, хотя
новый был, если это возможно, еще немее старого; но поговорить с челове-
ком, даже с немым, было все же отрадой. Дантес говорил, чтобы слышать
собственный голос; он пробовал говорить в одиночестве, но тогда ему ста-
новилось страшно.
ные камеры, где бродяги, разбойники и убийцы в гнусном веселье празднуют
страшную дружбу и справляют дикие оргии. Теперь он был бы рад попасть в
один из таких вертепов, чтобы видеть хоть чьи-нибудь лица, кроме
бесстрастного, безмолвного лица тюремщика, он жалел, что он не каторжник
в позорном платье, с цепью на ногах и клеймом на плече. Каторжники - те
хоть живут в обществе себе подобных, дышат воздухом, видят небо, - ка-
торжники счастливцы.
хотя бы того сумасшедшего аббата, о котором он слышал. Под внешней суро-
востью тюремщика, даже самой грубой, всегда скрывается остаток человеч-
ности. Тюремщик Дантеса, хоть и не показывал вида, часто в душе жалел
бедного юношу, так тяжело переносившего свое заточение; он передал ко-
менданту просьбу номера 34; но комендант с осторожностью, достойной по-
литического деятеля, вообразив, что Дантес хочет возмутить заключенных
или заручиться товарищем для побега, отказал.
гу.
ные судьбою, оживили его душу; он вспомнил молитвы, которым его учила
мать, и нашел в них смысл, дотоле ему неведомый; ибо для счастливых мо-
литва остается однообразным и пустым набором слов, пока горе не вложит
глубочайший смысл в проникновенные слова, которыми несчастные говорят с
богом. Он молился не с усердием, а с неистовством. Молясь вслух, он уже
не пугался своего голоса; он впадал в какое-то исступление при каждом
слове, им произносимом, он видел бога; все события своей смиренной и за-
губленной жизни он приписывал воле могущественного бога, извлекал из них
уроки, налагал на себя обеты и все молитвы заканчивал корыстными слова-
ми, с которыми человек гораздо чаще обращается к людям, чем к богу: и
отпусти нам долги паши, как и мы отпускаем должникам нашим.
человек простой, необразованный; наука не приподняла для него завесу,
которая скрывает прошлое. Он не мог в уединении тюрьмы и в пустыне мысли
воссоздать былые века, воскресить отжившие народы, возродить древние го-
рода, которые воображение наделяет величием и поэзией и которые проходят
перед внутренним взором, озаренные небесным огнем, как вавилонские кар-
тины Мартина [11]. У Дантеса было только короткое прошлое, дачное насто-
ящее и неведомое будущее; девятнадцать светлых лет, о которых ему предс-
тояло размышлять в бескрайной, быть может, ночи! Поэтому он ничем не мог
развлечься, - его предприимчивый ум, который с такой раостью устремил бы
свой полет сквозь века, был заключен в тесные пределы, как орел в клет-
ку. И тогда он хватался за одну мысль, за мысль о своем счастье, разру-
шенном без Причины, по роковому стечению обстоятельств; над этой мыслью
он бился, выворачивал ее на все лады и, если можно так выразиться, впи-
вался в нее зубами, как в дантовском аду безжалостный Уголино грызет че-
реп архиепископа Руджиери. Дантес имел лишь мимолетную веру, основанную
на мысли о всемогуществе; он скоро потерял ее, как другие теряют ее,
дождавшись успеха. Но только он успеха не дождался.
рых тюремщик пятился в ужасе; он колотился головой о тюремные стены от
малейшего беспокойства, причиненного ему какой-нибудь пылинкой, соломин-
кой, струей воздуха. Донос, который он видел, который Вильфор ему пока-
зывал, который он держал в своих руках, беспрестанно вспоминался ему;
каждая строка пылала огненными буквами на стене, как "Мене, Текел, Фа-
рес" [12] Валтасара. Он говорил себе, что ненависть людей, а не божия
кара, ввергла его в пропасть; он предавал этих не известных ему людей
всем казням, какие только могло изобрести его пламенное воображение, и
находил их слишком милостивыми и, главное, недостаточно продолжительны-
ми: ибо после казни наступает смерть, а в смерти - если не покой, то по
крайней мере бесчувствие, похожее на покой.
это покой и что для жестокой кары должно казнить не смертью, он впал в
угрюмое оцепенение, приходящее с мыслями о самоубийстве. Горе тому, кто
на скорбном пути задержится на этих мрачных мыслях! Это - мертвое море,
похожее на лазурь прозрачных вод, но в нем пловец чувствует, как ноги
его вязнут в смолистой тине, которая притягивает его, засасывает и хоро-
нит. Если небо
не подаст ему помощи, все кончено, каждое усилие
к спасению только еще глубже погружает его в
смерть.
шествующие, и как наказание, которое, быть может, последует за нею; в
ней есть опьяняющее утешение, она показывает зияющую пропасть, но на дне
пропасти - небытие. Эдмон нашел утешение в этой мысли; все его горести,
все его страдания, вся вереница призраков, которую они влачили за собой,
казалось, отлетели из того угла тюрьмы, куда ангел смерти готовился сту-
пить своей легкой стопой. Дантес взглянул на свою прошлую жизнь спокой-
но, на будущую - с ужасом и выбрал то, что казалось ему прибежищем.
ловеком и когда этот человек, свободный и могущественный, отдавал другим
людям приказания, которые тотчас же исполнялись, мне случалось видеть,
как небо заволакивается тучами, волны вздымаются и бушуют, на краю неба
возникает буря и, словно исполинский орел, машет крыльями над горизон-
том, тогда я чувствовал, что мой корабль - утлое пристанище, ибо он тре-
петал и колыхался, словно перышко на ладони великана; под грозный грохот
валов я смотрел на острые скалы, предвещавшие мне смерть, и смерть стра-
шила меня, и я всеми силами старался отразить ее, и, собрав всю мощь че-
ловека и все уменье моряка, я вступал в единоборство с богом!.. Но тогда
я был счастлив; тогда возвратиться к жизни значило возвратиться к
счастью; та смерть была неведомой смертью, и я не выбирал ее; я не хотел
уснуть навеки на ложе водорослей и камней и с негодованием думал о том,
что я, сотворенный по образу и подобию божию, послужу пищей ястребам и
чайкам. Иное дело теперь: я лишился всего, что привязывало меня к жизни;
теперь смерть улыбается мне, как кормилица, убаюкивающая младенца; те-
перь я умираю добровольно, засыпаю усталый и разбитый, как засыпал после
приступов отчаяния и бешенства, когда делал по три тысячи кругов в этом
подземелье - тридцать тысяч шагов, около десяти лье!
мирился с жесткой постелью и черным хлебом; ел мало, не спал вовсе и на-
ходил сносной эту жизнь, которую в любую минуту мог с себя сбросить, как
сбрасывают изношенное платье.
платок к решетке окна и повеситься; другой состоял в том, чтобы только
делать вид, что ешь, и умереть с голоду. К первому способу Дантес
чувствовал отвращение; он был воспитан в ненависти к пиратам, которых
вешают на мачте; поэтому петля казалась ему позорной казнью, и он отверг
ее. Он решился на второе средство и в тот же день начал приводить его в
исполнение.
лет. К концу второго года Дантес перестал делать отметки на стене и
опять, как до посещения инспектора, потерял счет дням.
тщательно все обдумал и, чтобы не отказаться от своего намерения, дал
себе клятву умереть с голода. "Когда мне будут приносить обед или ужин,
- решил он, - я стану бросать пищу за окно; будут думать, что я все
съел".
он видел только клочок неба, он выбрасывал приносимую ему пищу, сначала
весело, потом с раздумьем, наконец, с сожалением; только воспоминание о
клятве давало ему силу для страшного замысла. Эту самую пищу, которая
прежде внушала ему отвращение, острозубый голод рисовал ему заманчивой