9-го января, день, который еще до того года отмечался в календаре
торжественно-траурным как [кровавое воскресенье]. А у нас вышел -- кровавый
вторник, и куда просторней для палачей, чем в Петербурге: не площадь, а
степь, и свидетелей нет, ни журналистов, ни иностранцев. *(2)
недолго, большая часть пуль, может, прошла и поверху, но достаточно пришлось
их и вниз -- а на человека много ли нужно? Пули пробивали лёгкие стены
бараков и ранили, как это всегда бывает, не тех, кто штурмовал тюрьму, а
совсем непричастных -- но раны свои им надо было теперь [скрывать], в
санчасть не идти, чтоб заживало как на собаках: по ранам их могли признать
за участников мятежа -- ведь кого-то ж надо выдернуть из одноликой массы! В
9-м бараке убит был на своей койке мирный старик, кончавший десятилетний
срок: через месяц он должен был освобождаться; его взрослые сыновья служили
в той самой армии, которая лупила по нам с вышек.
надо было вагонки снова составить, чтобы не дать на себя следа). И другие
многие тоже так поняли стрельбу, что надо сидеть в бараках. А третьи
наоборот, наружу высыпали, возбужденные, и тыкались по зоне, ища понять --
что это, отчего.
зиял разбитыми стеклами опустевший от офицеров штабной барак. Вышки молчали.
По зоне бродили любознательные и ищущие истины.
конвоя вошли взводом, держа перед собой автоматы и наугад сеча из них
очередями. Так они расширились веером во все стороны, а сзади них шли
разъярённые надзиратели -- с железными трубами, с дубинками, с чем попало.
смолкали, останавливались, а надзиратели выбегали вперёд, ловили
притаившихся, раненых или еще целых, и немилосердно били их.
зоне, но в полутьме не видели и не понимали ничего.
поскорей втолкнуться, и от этого никто не мог войти (не то, чтоб досочки
барачных стен спасали от выстрелов, а -- внутри человек уже переставал быть
мятежником). Там у крыльца был и я. Хорошо помню своё состояние: тошнотное
безразличие к судьбе, мгновенное безразличие к спасению -- не спасению.
Будьте вы прокляты, что' вы к нам привязались? Почему мы досмерти виноваты
перед вами, что родились на этой несчастной земле и должны вечно сидеть в
ваших тюрьмах? Вся тошнота этой каторги заняла грудь спокойствием и
отвращением. Даже постоянная моя боязнь за носимые во мне поэму и пьесу,
нигде еще не записанные, не присутствовала во мне. И на виду той смерти, что
уже заворачивала к нам в шинелях по зоне, нисколько я не теснился в дверь.
Вот это и было -- главное каторжное настроение, до которого нас довели.
грохнули выстрелы. Три пули пустили нам в дверь вдогонку, и они рядышком
легли в косяк. А четвёртая взбросилась и оставила в дверном стекле круглую
маленькую дырочку в нимбе мельчайших трещин.
и били тех, кто не успел забежать в барак. Раненых и избитых было десятка
два, одни притаились и скрыли раны, другие достались пока санчасти, а дальше
судьба их была -- тюрьма и следствие за участие в мятеже.
23 января, не дали встретиться разным баракам в столовой и разобраться. И
некоторые обманутые бараки, в которых никто явно не пострадал, ничего не
зная об убитых, вышли на работу. В том числе и наш.
линейка, никакого развода. Обманули нас!
станку ходили ребята, сидели и обсуждали -- как что вчера произошло; и до
каких же пор мы будем вот так всё ишачить и терпеть. А разве можно [не
терпеть?] -- возражали давние лагерники, согнувшиеся навек. -- А разве
кого-нибудь когда-нибудь не сломили? (Это была философия набора 37-го года.)
гонцы сбегали под окна других бараков. Оказалось: Девятый, в котором было
двое убитых и трое раненых, и соседние с ним на работу уже сегодня не
выходили. Хозяева толковали им про нас и надеялись, что завтра они тоже
выйдут. Но ясно теперь сложилось -- с утра не выходить и нам.
поддержали.
следует, теперь началась надоумком, без центра, без сигнализации.
получалось конечно умней. У нас -- хоть и не умно, но внушительно: три
тысячи человек сразу оттолкнули и хлеб, и работу.
не пошла в столовую к уже готовой баланде и каше. Надзиратели ничего не
понимали: второй, третий, четвертый раз они бойко заходили в бараки звать
нас, потом грозно -- нас выгонять, потом мягко -- нас приглашать: только
пока в столовую за хлебом, а о разводе и речи не было.
бригадирам (я в этот горячий год стал бригадиром) доставалось что-то
отвечать, потому что говорили надзиратели всё нам. Мы тоже лежали и
бормотали от изголовий:
прощавшей власти, упорное неподчинение, растянутое во времени, казалось
страшнее, чем бегать и орать под пулями.
вносили питьевую воду и уголь. Лишь тем, кто лежал при санчасти, разрешено
было обществом не голодать. И только врачам и санитарам -- работать. Кухня
сварила раз -- вылила, еще сварила -- еще вылила, и перестала варить.
Придурки в первый день, кажется, показались начальству, объяснили, что никак
им нельзя -- и ушли.
ров между надсмотрщиками -- и рабами!
видели своих товарищей в других бараках и не видели непогребённых трупов,
лежавших там. Но стальной связью мы все были соединены через опустевшую
лагерную зону.
истощённые, много лет каждодневно гонимые голодом, с трудом достигшие
некоторого равновесия в своём теле, от лишения одной стограммовки уже
испытывающие расстройство. И доходяги голодали равно со всеми, хотя три дня
голода необратимо могли опрокинуть их в смерть. Еда, от которой мы
отказались, которую считали всегда нищенской, теперь во взбудораженном
голодном сне представлялась озёрами насыщения.
"умри ты сегодня, а я завтра!" И вот они переродились, вылезли из вонючего
своего болота, и согласились лучше умереть все сегодня, чем еще и завтра так
жить.
друг к другу. Всякий остаток еды, который был у кого-нибудь, особенно у
посылочников, сносился теперь в общее место, на разостланную тряпочку, и
потом по общему решению секции одна пища делилась, другая откладывалась на
завтра. (В каптёрке личных продуктов у посылочников могло быть еще изрядно
еды, но, во-первых, в каптёрку, через зону, не было ходу, а во-вторых и не
всякий был бы рад принести свои остатки: ведь он рассчитывал подправиться
после голодовки. Вот почему голодовка была испытанием неравным, как и всякая
тюрьма вообще, и настоящую доблесть выказали те, у кого не было ничего в
запасе и никаких надежд подправиться потом.) И если была крупа, то её варили
в топке печи и раздавали ложками. Чтоб огонь был ярее -- отламывали доски от
вагонок. Жалеть ли казенное ложе, если собственная жизнь может не
протянуться на завтра!
снова начнется с вышек автоматная стрельба по баракам. Меньше всего мы ждали
уступок. Никогда за всю жизнь мы ничего не отвоёвывали у них -- и горечью
безнадёжности веяло от нашей забастовки.
бесполезный, отчаянный шаг, он не кончится добром -- и хорошо. Голодало наше
брюхо, щемили сердца -- но напитывалась какая-то другая высшая потребность.
В голодные долгие эти дни, вечера, ночи три тысячи человек размышляли про
себя о своих трёх тысячах сроках, о своих трёх тысяч семьях или
бессемейности, о том, что' с каждым было, что' будет, и хотя в таком обилии
грудных клеток по-разному должно было клониться чувство, было и прямое
сожаление у кого-то, и отчаяние, -- а всё-таки бо'льшая часть склонялась:
так и надо! назло! плохо -- и хорошо, что плохо!
вопреки всякому разуму. Этот взлёт я ясно ощущал на себе. Мне оставалось
сроку всего один год. Казалось, я должен был бы тосковать, томиться, что
вмазался в эту заваруху, из которой трудно будет выскочить без нового срока.
А между тем я ни о чём не жалел. К кобелю вас под хвост, давайте хоть и
второй срок!..
барака к бараку. Наряд надзирателей отпер дверь, прошел по коридорам и,
заглядывая в комнаты, вызывал (по-новому, мягко, не как прежде на быдло):
"Бригадиры! На выход!"