Каляев. Какие рысаки! Как процокали по обледенелым торцам, словно кто-то
проиграл по белым клавишам. Ацетиленовые фонари кареты ослепили. Вихрем, как
смерч, пронеслась карета с темным эскортом казаков. Но долго еще дымились
ацетиленовые глаза кареты великого князя Сергея.
Нескучным, а за дворцом на Тверской надо вести наблюдение". Каляев тронул с
площади.
"Ерунда с музыкой", - определяет Савинков. В номерах "Княжьего двора" ходят
неповоротливые мамаши из провинции за руку с детьми. Детей водят в
Грановитую палату, к царь-пушке, царь-колоколу. Опиваются в "Княжьем дворе"
чаем стриженые в кружалы костромские купцы. Сосут чай с блюдечка. И кажется
Савинкову, все это российской сонью и дурью, а царь-пушка грандиозным
росчерком этой же вот самой российской дури.
случайно карету великого князя Сергея? Хотя до сих пор не встречал. И
пройдясь по Москве, купив новую книжку стихов у Сытина, Джемс Галлей
возвращался в "Княжий двор", дожидаться вечера.
думает о князе Сергее: - "Если б убил его рабочий, поротый мужик, иль битый
солдат, все было б в порядке. Но убью его я - дворянин, интеллигент. Почему
же именно я? Собственно у меня к нему нет ведь даже ненависти. Но смерти его
я хочу. Я связан с революцией. Правда, связь холодна, может быть в том и
неувязка, что не горю, как Егор, Янек, а убиваю спокойно, может от скуки, а
может и нет".
Сенной. Это был извозчичий трактир, хороший тем, что были в нем грязные
"отдельные кабинеты", в которые можно было проходить со двора. Богатый барин
в бобровой шубе с палкой с серебряным набалдашником мог свободно сидеть тут
с поддевочным русским человеком.
ацетиленовыми фонарями, таких фонарей ни у кого в Москве нет...
беспокоить полового.
крепким огурцом.
как-то странно, ей Богу странно. Словно старичок даром не прошел, -
закашлялся Савинков, - умер, а что-то оставил во мне, на мне, чорт знает
где.
чувствовал, что убить грех, было такое ощущенье. А теперь вот именно этого
ощущенья-то и нет, сплыло.
du mal et du bien". Мне как-то Гоц говорил, что его внутренней жизнью правит
категорический императив Канта, а вот мой категорический императив - воля Б.
О. И все. И ничего больше. Я сказал Гоцу, а он, - это, говорит, моральное
язычество. Перед тем как кокнуть старичка - улыбнулся Савинков, - вот перед
этим была какая-то вера в наше дело, в террор, в революцию, а после... -
Савинков развел руками, - не пойму, стерлось, понимаешь, вот самая эта
тончайшая грань стерлась, перестал понимать, почему для революции убивать
хорошо, а для контрреволюции, скажем дурно? Больше того - для партии убить
надо, а для себя почему-то никак нельзя? - Савинков захохотал с хрипотцой
голосом размоченным водкой, сводя на Каляеве узкие горячие глаза.
был даже как бы испуг.
дорогой Борис, убить никогда не бывает надо; ведь мы убиваем только лишь для
того, чтобы в будущем жить культурно, жить именно без этого проклятого
террора. Убить никогда не бывает "надо", только когда за убийством большая
любовь, великая любовь к человечеству, к правде, к справедливости, к
социализму, к свободе, к человеку как брату, только тогда можно убить, и мы,
выходя на террор, не только ведь убиваем "их", мы убиваем себя, "свою душу"
отдаем на алтарь идеи.
принесение жертвы, как у Егора, как у Доры, по моему просто ваше
биологическое, так сказать, назначение. Понимаешь? Мне например начинает
казаться, что все эти слова о правдах-справедливостях, идеях-идеалах, о
социализме и прочих фаланстерах, все это - у вас, лучших боевиков,
прикрывает исступленную жажду жертвы, как таковой. Ну, если б вот у нас,
например, сейчас было не самодержавие, а социализм и рай на земле, то ты все
равно бы нашел какую-нибудь идею и принес бы себя ей в жертву.
кажется, что другой жизни, другого дела, чем "отдать жизнь" у тебя нет, даже
быть не может. Аккуратно получать жалованье ты не можешь не только теперь,
но даже и при наступлении социализма. Ты и там принесешь жертву, но
какую-нибудь другую, такая уж твоя биология, рожден жертвенником, вот что я
чувствую, Янек. Ты говоришь, народ, социализм, хорошо, ну а что же это за
народ? Ведь это же, милый мой, чистый миф! Ведь вот этого лакея, который нам
подавал, ты не любишь? А кого же ты любишь? Ты жертву свою любишь, свою
сумасшедшую идею, из-за нее и убиваешь Плеве.
пополам, глаза горели.
своего часа, в этом все твое оправдание. А я, Янек, человек другой биологии,
я люблю жизнь, - проговорил страстно Савинков, - у меня все было ясно, а вот
старичке помешал, спутал карты, подтолкнул в моей любви к жизни, легонько
так подтолкнул, любишь? говорит, убил, мол, меня за то, что жизнь любишь,
сознайся, говорит, за это ведь убил? ну так и люби дальше, шире,
разгонистей, люби во всю и не меня только бей, а кого хочешь, потому что не
все ли равно, как и для чего убивать, если в конце концов все мы все равно
сдохнем.
поцеловал, - ну, конечно, лгу! конечно, это спьяну я, ты прав, - Савинков
смеялся. А кончив смеяться, сказал;
Для меня святыней горит Россия и социализм. Я иду на этот огонь и отдаю себя
радостно. Верь, Борис, наше место недолго останется пустым, наши смерти -
почки грядущих цветов.
чем, может для мук, но в том-то и сладость, что отдаешь. В тебе -
исступленная женственность, Янек. Но тебе я не завидую, а есть люди, которым
завидую.
умрешь, а не как убьешь. А он - обратное. У него душа неседая. Даже души
нет, вставлена революционная машина. Домашняя гильотина. Рубит, а он
пальцами отстукивает, счет ведет. Жить ничто не мешает. Ни старичке, ни
гибель товарищей. Вот я веду одно дело. А он? Целых три! И задумывается
только над тем, как быстрей и верней убить всех трех. Ничего больше. Концы в
воду. Все на мельницу революции. А там видно будет.
даже люблю, за то, что он наша большая сила, сила революции, без него б не
осуществилось то, что взрывает трон, сотрясает государство, подымает
революцию.
он пошлет тебя на смерть, тебя разорвет в клочья, и он даже не почешется,
завтра же тебя забудет.
каждого из павших товарищей, как оплакивают некоторые, он не мог бы вести
дело Б. О. Ты подумай только, какая ответственность? Какая тяжесть лежит на
Иване Николаевиче?
Сквозь хохот многих голосов там пело граммофонное сопрано. Оба несколько
минут просидели молча.
грянет бой".